Среди ночи тихо скулит телефон, он будит меня вместе с криками чаек, в которые вторгается рев реактивных двигателей «боинuов». Это звонок из Америки, и я с облегчением отзываюсь: «Алло». Темно, вокруг что-то трещит; я на озере, где начинает таять лед, оно было глубоко-глубоко промерзшее, а теперь я повисла в воде на телефонном проводе, держусь еще только за этот кабель, который меня соединяет. «Алло!» Я уже знаю, это звонит мой отец. Озеро, наверно, скоро совсем очистится, но я на острове, который далеко от берегов и от всего отрезан, никаких катеров тоже нет. Мне хочется крикнуть в телефон: «Элеонора!» Хочется позвать сестру, но на том конце провода может быть только отец. Мне так холодно, но я жду с трубкой в руках, то погружаясь, то всплывая, связь есть, Америку слышно хорошо, в воде можно говорить по телефону через океан. Я говорю торопливо, захлебываясь, глотая воду: «Когда ты приедешь? Я здесь, да, здесь, ты же знаешь, как это ужасно, никакого сообщения уже нет, я отрезана, я одна, нет, катера больше не ходят!» И, дожидаясь ответа, я вижу, что солнечный остров окутала тьма, кусты олеандра поникли, вулкан оброс кристаллами льда, он тоже замерз, — прежнего климата уже нет. Отец на том конце провода смеется. Я говорю: «Я отрезана, так приезжай же, когда ты приедешь?» Он смеется и смеется, как в театре, наверно, там он и научился так жутко смеяться: «Ха-ха-ха». Без конца: «Ха-ха-ха». «Теперь ведь так уже никто не смеется, — говорю я, — ни один человек, перестань». Но отец не перестает смеяться, как придурок. «Могу я сама тебе позвонить?» — спрашиваю я только для того, чтобы прекратить эту комедию. Ха-ха. Ха-ха. Пока смех продолжается, остров уходит под воду, это видно со всех континентов. Мой отец подался в театр. Бог — это представление.
Отец случайно еще раз зашел домой. У моей матери в руках три цветка, это выкуп за мою жизнь, цветы не красные, не синие, не белые, но они сорваны ради меня, и мать швыряет первый цветок отцу, прежде чем он успевает к нам подойти. Я знаю, что она права, она должна швырнуть ему эти цветы, но теперь я понимаю, что она все знает. Кровосмешение, это было кровосмешение, но я все-таки хотела бы попросить у нее остальные цветы, и я в смертельном страхе смотрю на отца, — чтобы отомстить и матери тоже, он вырывает у нее из рук остальные цветы, наступает на них, топчет ногами, как, бывало, в бешенстве топал прежде, он топает и топчет цветы, будто это клопы, которых надо раздавить, настолько его еще интересует моя жизнь. Я не могу больше на него смотреть, я цепляюсь за мать и начинаю кричать, да, это был он, это было кровосмешение. Но потом я замечаю, что не только мать не издает ни звука и не шевелится, но и мой собственный голос с самого начала оказывается беззвучным, я кричу, но меня же никто не слышит, слышать нечего, я только разеваю рот, голоса отец лишил меня тоже, я не могу произнести слово, какое хочу бросить ему в лицо, и в этом напряжении, с сухим разинутым ртом, я чувствую, как на меня опять находит, я знаю, я схожу с ума, но чтобы не сойти с ума, я плюю в лицо своему отцу, только во рту у меня больше нет слюны, из моих уст до него едва долетает дуновение. Мой отец неприкасаем. Он невменяем. Мать молча выметает растоптанные цветы, этот мелкий мусор, чтобы в доме было чисто. Где в этот час моя сестра, где она? Нигде в доме я не видела моей сестры.