— Нету там кости, вышибло ее, а щепки доктора повытаскивали. Осколок это, ходит он по руке туда-сюда, то совсем вглубь уйдет, под самую пазуху, то чуть ли наружу, как сейчас, не вылазит. И все ноет, ноет…
— Так сделать операцию, вытащить его, — сочувственно посоветовал Николай.
— Хе, вытащить! За тридцать-то лет давно бы вытащил, да нельзя. Нерв или сосуд какой-то в щель через него пророс, вот он ходит и таскает за собой этот нерв. Нельзя, говорят, убирать. Да и ладно. Теперь уж немного таскать его осталось…
Федор Прокопьевич снова потянулся к бутылке.
— Давай, однако, еще выпьем. Выпьем за то, чтобы ни вы, ни ваши дети не знали войны. И ты, баба, подходи, не сторонись мужиков, подходи, выпей. Вы ведь тоже, считай, военные были в ту пору. Все — и горе, и утраты, и работу на одном хребте тянули. Да еще нас ждали. Ждали даже тогда, когда и ждать-то уже некого было. Как твоя, Миколай Иванович, мать-покойница ждала своего Ивана. Уж и я пришел с войны, самолично рассказал, как убило Ивана, как похоронил его в окопе, а она все ждала. Они умеют ждать. Давай, баба, выпьем!
Но выпить они не успели: во дворе послышался шум, смех. Потом со стуком растворились сени, опять кто-то впотьмах запнулся о ведро, и открылась дверь в дом.
В избу клубами ворвался морозный воздух. В нем, размахивая длинными рукавами, бесновато закружились два привидения. В вывернутых наизнанку шубах, подпоясанные веревками, с берестяными масками на лицах, привидения кривлялись и приплясывали, постукивая по полу батогами. «Ряженые», — догадался Николай.
Сколько таких ряженых Николай повидал в детстве! Как только наступало рождество, долгими вечерами по деревне из избы в избу ходили веселые скоморохи, потешая людей своими нарядами, шутками, плясками. Ряженые всем желали добра, были бескорыстны, и потому в каждом доме их встречали с радостью. Полузабытой сказкой повеяло от веселых пришельцев, и Николаю сделалось так отрадно, так светло на душе, что он не утерпел и по-мальчишески, как когда-то в детстве, захлопал в ладоши.
А ряженые рады стараться. Кружатся, топчутся, пристукивают палками, будто аккомпанируют своей пляске.
Но они чего-то хотят, так и напирают на хозяина. И вот один из них совсем вплотную подступил к нему, вытянул перед маской руки, бойко заперебирал пальцами. А пальцы-то гибкие, тонкие, с бледно подкрашенными ногтями.
Федор Прокопьевич понял, что от него требуется, не очень уверенно встал, вытащил из комода волынку. Подул в трубочку, наполнил пузырь воздухом, ловко прижал его локтями к груди. И полились из чырлыка[1]
нежные, ни с чем не сравнимые звуки древнего, как и сам марийский народ, музыкального инструмента. «Тли-тил, то-ли, тло-о-о…» — пела волынка. «Ай-уй, то-ли, ли-и-и», — вторили ей скоморохи.Совсем на лад пошло дело! Ряженые уже не кривлялись, не стукали палками, а плавно, в такт музыке кружились по просторной избе, кланялись хозяевам, ему, Николаю, негромко, задушевно пели. Вот так когда-то их бабушки и дедушки под эту волшебную музыку водили на цветочных полянах хороводы и была для них родная марийская земля полна высокого содержания…
Но вот волынка вывела чуть слышную последнюю ноту — и звук истаял, растворился. Остановились и танцоры. С минуту стояли молча, будто прислушиваясь к чему-то, а затем, как и водится, протянули к хозяевам ладони. Федор Прокопьевич и его жена положили на-ладони мелкие монетки. Николай не нашел мелочи, одарил танцоров большим круглым рублем. И теперь, еще раз глянув на их руки, окончательно убедился, что ряженые — женщины… Одна из них, та, что с крашеными ногтями, с поклоном приняла рубль, нарочито долго прятала его в глубокий карман, а потом стремительно приблизилась к Николаю и крепко-крепко обняла… И тотчас отпрянула, будто обожглась. Николай попытался схватить ее, сорвать маску, но ряженая, как кошка, отскочила еще дальше и погрозила пальцем: нельзя, дескать, узнал — хорошо, не узнал — еще лучше.
Ряженые совсем было направились уходить, но Федор Прокопьевич, опять-таки по обычаю, остановил их:
— Постойте-ка, постойте! Какие же вы ночные гости, если не ответите на мои вопросы? Вот скажите-ка, какой нынче уродится хлеб?
Ряженые с готовностью подняли руки выше головы — такой будет хлеб.
— А что вырастет в огороде?
Ряженые стали показывать, какие большие гурты будут в огородах картошки, огурцов, помидор, но жестами всего объяснить не смогли, и тут одна из них — все та же, с крашеными ногтями — торопливо заговорила звонким и, как показалось Николаю, знакомым голосом:
— Будут в этом доме полные сусеки пшеницы, двор полон скотины, погреба полны овощей. А у тебя, — она показала на Николая, — полон дом детишек…
И ушли. Опять в избу ворвался холодный пар, и опять в сенях загремело ведро. Прощальными колокольцами зазвенел под окнами смех.
«Полон дом детей! — весело подумал Николай. — Щедрая на посулы! Но где же я слышал этот голос, этот смех?»
— Всю избу выстудили, насмешницы, — незлобиво проворчала бабка, поплотнее прикрывая заиндевелую по углам дверь.