У ее дверей повторилась та же картина. Знатного мужа Ракузу и его зятя Якова Мольского прикончили Иоанн и Малюта. Женщин, которые содержались в темнице с детьми, не пощадили. И опять царь сорванным голосом вопил:
— Бей их! Не жалей!
С сидельцами третьей башни поступили не менее суровым образом. Там посекли всех до одного. Спаслись лишь спрятавшиеся среди тел слуга капитана Чичерского Андрей Мочаржевский и хлоп пана Страбского.
— Пировать! Пировать! — загалдела свита. — Пировать!
— Гойда! Гойда! — И царь присвистнул.
Понеслись пировать. Спрыгнув на землю перед Красным крыльцом кремлевского дворца, Иоанн, сузив глаза и нервно вздернув бородку, которую подстригал с особой тщательностью, как отец, великий князь Василий III Иванович, когда женился на его матери Елене Глинской, родственной по крови избиваемым полякам и литовцам, резко бросил через плечо Малюте:
— Пусть завтра похоронят этих нечестивых псов! И сровняют с землей! Папежники не люди! Чего вздумали: из киота драгоценные перлы выковырять! Ну я им покажу!
И показал! Ругаться над божественным ни один православный не позволит, а тем более — царь! Шляхта полегла почти сплошь. Андрея Мочаржевского на другой день поймали и расстреляли излука, а хлопу пана Страбского развалили голову шестопером. Маленькой худощавой польке удалось притаиться под телами иссеченных, но ее не пощадили: вытащили и убили ударом ножа.
За всей этой кровавой тризной внимательно наблюдал немец-опричник родом из Померании Альберт Шлихтинг, но о собственной роли в побоище он в своих записках предусмотрительно умалчивал. Впрочем, какой мемуарист сознается в преступлении, хотя преступлением стоит почитать одно присутствие при сем ужасном деле.
Ну да ладно! Новгородцев избил, облыжно обвинив в измене, Алексея Даниловича Басманова, соратника давнего, так или иначе умертвил, боярскую верхушку и князей родственной крови уничтожил, талантливых интеллектуалов, таких как Иван Висковатов и Никита Фуников, дотла истребил — оправдать нельзя, как пытался Сергей Эйзенштейн, прибегая к фигуре умолчания и иными способами искажая действительность, но понять цепь этих преступлений еще как-то удается: боялся, ненавидел, по-своему смотрел на будущее России и собственного уже не монархического, а тоталитарного, диктаторского режима — и массу добавочных причин отыскать можно, в том числе и религиозного порядка, однако зачем он князя Афанасия Вяземского жизни лишил — друга верного, давнего и незаменимого?! Неужто за то, что архиепископа Пимена предупредил князь о грозящей опасности? Или за то, что женился на сестре Никиты Фуникова? Да велики ли грехи человеческие? Ведь князь шагов к спасению пастыря не совершал. Просто напомнил старцу об осторожности. Нет, не велико преступление. И поначалу Иоанн колебался — какую участь приготовить тому, кого любил и кем якобы был уязвлен. Царь не прощал ни малейшего уклонения. В подобной неверности Малюта, например, никогда не замечался. Иоанн раньше княжеского брата уничтожил, затем жену — урожденную Фуникову — на воротах вздернул и холопов дворовых перебил. Вяземский не дрогнул, вел себя, будто ничего не случилось. Но когда Малюта послал за ним по приказу царя, выяснилось, что Афанасий Иванович скрылся. Через пару-тройку дней опричный голова Григорий Ловчиков, который и прежде доносил на своего начальника, вынюхал, что князь спрятался у близкого Иоанну человека, придворного врача Лензея. Один давно, выходит, готовил убежище, другой бесстрашно предоставил его. Вяземского схватили и передали в руки бывших подчиненных. Били князя палками нещадно по пяткам, вымогая денег, при стечении московского мрачно взирающего на экзекуцию люда. Истерзанный князь каждодневно платил требуемую сумму и указывал, где скрыты главные его богатства. И других будто бы своих должников втянул Афанасий Иванович в расследование. Не помогло!
— В железа его — и на Волгу, в посад Городецкий! — распорядился не моргнув глазом царь.
Дружба дружбой, а политика политикой. Однажды заколебался — нет тебе прощения.
В тюрьме князь и отдал Богу душу.
— Будет знать, как царю изменять! — сказал Малюта опричным слугам. — Государь пресветлый, живи тысячу лет!
— Живи и здравствуй, преблагий царь! — завопили громко в ответ опричники, надсаживая глотки (поленишься — пожалеешь).