А истерзанную душу Григория Ильича опять охватила смута. Он никак не мог разобраться в себе. Что с ним случилось? Жизнь его сломалась уже давно – и не тогда, когда Аконя бежала из Тобольска, подпалив мастерскую Ремезова, а когда Мазепа бежал из Батурина, изменив царю Петру. С тех пор миновало уже семь с лишним лет. Гетманский «резиденций» превратился в сибирского ссыльного. И вдруг он ощутил, что его корни в чужой земле всё-таки прижились, что на его ветвях распускаются листья. Это возрождение – чудо? Божья милость? Или дьявольская ловушка? А может, ни то ни другое, и он, забытый небом и пеклом, просто обманулся? Жаль, что нет рядом владыки Иоанна. Только он мог понять Григория Ильича, потому что тоже познал тяжесть греха. А владыка Филофей безгрешен, он весь будто из света. И Новицкий не хотел говорить с ним о своей тьме. В борениях с демонами тайги владыка не должен сомневаться в надёжности своего защитника.
Владыка Филофей сам позвал к себе Григория Ильича. В Архиерейских палатах он всё-таки перебрался в митрополичью келью – келью, где умер Иоанн. Филофей почти ничего здесь не изменил, только на столе теперь лежали другие книги, а под киотом, обозначая место смерти Иоанна, стоял лёгкий раскладной аналой-проскинитарий с негасимой свечой. Сейчас за столом владыки расположился князь Пантила Алачеев, Панфил. Владыка зимой обучил его грамоте; шевеля губами, Пантила сосредоточенно читал рукопись. Григорий Ильич узнал страницы – это был его труд об остяках.
– И я прочёл твоё сочинение, Гриша, – сказал Филофей. – Присядь.
Владыка сидел на лежаке. Новицкий опустился напротив на скамейку.
– Чи сподобалося тоби, како выкладэно?
Филофей улыбнулся.
– Я господа благодарил, что дал мне тебя в сподвижники, Гриша.
– Нэ хвалы мэнэ, – Новицкий покачал головой, желая непредвзятости.
Сочинение его заняло почти сто листов скорописью. Григорий Ильич разделил текст на главы, а главы – на параграфы, и предварил своё писание длинным посвящением Матвею Петровичу, который и повелел ему заняться этой работой, заранее выплатив деньги.
– Знаю, что Матвей Петрович поручил тебе, как Пигафетте, наши стези запечатлеть, – владыка, понятно, посмеивался над той важностью, которую Матвей Петрович придавал этой хронике, – но я тебе, Григорий Ильич, поклонюсь, что ты не увлёкся моей персоной. Не во мне ведь дело.
Григорий Ильич и не сомневался, что владыка одобрит его замысел – более обширный, нежели хотел Матвей Петрович. Григорий Ильич взял пример с Ремезова и описал не столько путешествия владыки, сколько всю Сибирь, которую увидел и узнал. Он рассказал о реках и пространствах, о Камчатке и островах в Льдистом океане, о мамонтах и пушных зверях, о древней чуди и Стефане Пермском, о сибирских ханах и Ермаке, но более всего – об остяках. Какие они. Как живут, как бьют зверя, как ловят рыбу, как возводят жилища и какими законами управляются. Григорий Ильич изложил то, что понял на своём опыте: «Сей народ остяцкой в добре хранит естества закон, и многие его добродетели на том утверждаются. Не слышно между остяками про содеющих кражи, убийства или иные обиды друг другу; однако же, ежели по злоключению какому оное сотворяется, то от жестокой нужды, и таковых лиходеев остяки от среды своей извергают». Свою книгу Григорий Ильич озаглавил «Краткое описание о народе остяцком».
– И про язычество их ты пламенно сказал.
«…тьмой идолобесия издревле слепотствующие…» – в уме повторил Григорий Ильич собственные слова.
– А боле меня поразило сострадание твоё, Григорий Ильич. Хоть ты и приводишь слова Овидия, Овидий боярам нашим не указ. Осудят они тебя за потачку язычникам. А я поблагодарю за милость к ним.
Григорий Ильич и эти свои слова помнил. «Исходят от жилищ своих в дальние страны пустые и леса, промышляют соболей, драгоценных чёрных лисиц, горностая и белок, и всякого потом восхищает богатство одежд из сих зверей, а оных остяк добывает от нищеты и скудости своей в налимьем кожане, в коем в зимнее время лютость тягчайших морозов претерпевает».
– И твоя правдивость, Григорий Ильич, предостойна. Я вижу мужество сердечное в том, что ты не утаил согрешений остяков: как они детей продают в невольники, как лечиться отказываются, как в многожёнстве погрязли…
Григорий Ильич не забыл своих сомнений, когда зимой при лучине сидел у себя каморке над этими листами и размышлял: говорить или не говорить? Он выбрал истину. И сейчас его жалость к остякам, умноженная сочувствием владыки, возросла втрое – до боли в груди.
– А ты что скажешь, Панфил? – спросил Филофей.
– Я плачу над своим народом, – глухо ответил Пантила.
– Таких сочинений ни про какой язык нашей державы ещё нет, – сказал Филофей. – Я велел монахам переписать его трижды. Одну книгу – Матвею Петровичу, другую царю поднесу, а третью здесь в вивлиофике сохраню.
– Это честь, – преодолевая волнение, признался Новицкий.
– Заслужил, – пожал плечами Филофей. – Петра Лексеича я весной намереваюсь увидеть. Мы с Панфилом как раз в Москву едем. Пока я по делам хожу, Панфил храмы посмотрит, причастится, святыням поклонится.