Оранжевый закат над Неаполитанской бухтой был разрисован нежными перышками серебристо-багровых облачков.
Катя утомленно сидела в мезонине на уцелевшем от первой французской революции кресле и, отложив французский перевод "Обители ста наслаждений", глядела сквозь распахнутое окно на вечереющий город. То здесь, то там зажигались в окнах огни, взбегая вверх по отрогам Неаполитанской лагуны. И их ранние маячки в мандариновой мякоти непогасшего заката, как всегда, на короткие минуты принесли в город умиротворение каминного полусна – перед прыжком в ночное безумие.
Катя любила эту короткую передышку природы, словно между жизнью и смертью. Особенно сегодня – после барских судорог переустройства. Но живые глазки вечереющего Неаполя сегодня казались только умело нарисованными, словно между Катей и городом опустили стекло. "Город есть, закат есть, огни есть. А жизни нет", – устало подумала вдруг Катя.
Павел Мартынович выглянул из кабинета, торопливо проанализировал диспозицию и, убедившись, что противник в лице бабы Нюни отправился почивать, начал осторожный марш-бросок.
– Тюша! – сказал он, подкравшись на подгибающихся ногах прямо к креслу.
Катя вздрогнула и быстро обернулась.
– Ах, это ты? – она протянула мужу руку. Последним долгим взглядом окинула декорацию за окном. – Пойдем? – сказала она. – К тебе или ко мне?
Павел Мартынович кивнул.
Еще по дороге, уже по тому, как стиснула ледяной ладошкой его вспотевшую руку, понял, что предстоит феерия.
За восемь лет супружеской жизни Катя ни разу не брала инициативы. Разрешала впиться иногда в ее расслабленное и душистое тело. Но малейшая попытка к перемене положения небесных тел пресекалась Катей с решительностью Джордано Бруно.
В спальне все было перевернуто. Балдахин с тяжелыми бархатными завесами лежал, покосившись, на полу. Отчего кровать, притиснутая к стене трубами свернутых ковров, выглядела беззастенчиво голой.
Павел Мартынович остановился было посреди беспримерного хаоса. Но Катя решительно подтянула мужа к остаткам кровати и повергла, опешившего, на пустынную поверхность.
– Катя, – шепнул было он, приподымаясь.
Но Катя властно притиснула обратно, вдавив круглые плечи Павла Мартыновича в матрас застенчивой работы папского штата Перуджа. И исподлобья, восхитительно-незнакомым взглядом впилась в лицо русского посланника.
Стесненно улыбаясь в ответ, Павел Мартынович сделал тихую попытку расстегнуть на себе жилет. Но она снова перехватила и с силой положила его кисти смирно по обе стороны тела. Все еще стоя на полу, с минуту хищно разглядывала мужа от подбородка через живот до ступней и обратно. Павел Мартынович, скосив глаза книзу, проследил рельеф и вновь сунулся прикрыть хоть самое святое – нелогично уплывший в разные стороны живот. Но она разъяренно отшвырнула липкие присоски ладоней и медленно двинулась сама, словно двумя раскаленными утюгами, руками по его телу вниз. Дойдя до интимного места в панталонах, недовольно остановилась.
– Катя! – снова жалобно сказал откуда-то сзади Павел Мартынович.
– Ах, так? – Катя глядела на указанное место, как на врага.
Быстро присела на кровать, спиной к мужу, и принялась с неожиданной сноровкой развязывать мужу пояс. Одновременно с силой гладила там, где ей не понравилось. Павел Мартынович смотрел в разметавшиеся по спине каштановые Катины волосы, в обнажившийся крупный бугорок первого позвонка, и ему было больно, непривычно и отчего-то тоскливо.
Он умоляюще тронул жену за спину.
– Катя! – в третий раз сказал он, мучительно дыша.
Почуяв прикосновение, она внезапно выгнулась, словно пробежала судорога. С секунду подождала, то ли прислушиваясь к себе, то ли ожидая дальнейшей ласки, и, ничего не дождавшись, быстро подобрала платье выше колен и перекинула ногу через мужнин живот, как амазонка через конский круп…
Так закончился день отъезда кавалера Мальтийского ордена Джулио Ренато Литты из столичного города Неаполя.
Эротические сцены не являются сильным местом русской классической литературы. Литературоведы приписывают пробел нравственному чувству русских писателей и повышенному чувству социальной ответственности.
Дело совершенно в другом.
Русский писатель не желает потакать вкусу публики. Ему не хочется легкого хлеба. Ему хочется хлеба тяжелого и чтобы его было мало.
Русский писатель отчетливо хочет, чтобы его книги читали, но смутно противится тому, чтобы они продавались. Парадокс покажется немцу терминологическим самообманом, французу – шуткой, англичанину – просто придурковатостью. Между тем русский парадокс обаятелен. А обаяние хоть и не снимает противоречия, зато поселяет в русском читателе коренную симпатию к русскому писателю. И лишний раз подтверждает, что русская литература – это все-таки женщина.
Финансовый туман, прочно застилающий сознание русского писателя, порождает зато причудливые химеры. Он производит их из чахлых пригородных осин, приевшихся обыденностью в прозрачной жизни.