Видно его, отца, в окно. Сидит он, крупный, на скамейке, широко расставив ноги. Весь в солнце. Не жмурится. На другом конце скамейки, свесив с неё хвост, как мёртвый, распластался кот —
Смотрит, отвлекаясь от заделья, поверх очков на него в окно мама и говорит:
— Сидит, выстар. Как гриб раскисший, переросший. Чё-то ещё и шопчет вроде… рот-то разявил… и губами вон нашлёпыват. Ох и какие ж мы уж старые-то… Боже, — говорит мама. И говорит: — У Федосьи именины, парень, сёдни. У Катерины ж бабушку Федосьей звали. Федосья Анкудиновна, Бахметьиха. Царство Небесное и той и этой. Хоро-ошая была старуха. Серьёзная. И умерла уж ладно, лет под девяносто. Как-то картошка у нас, помню, кончилась, вы ещё маленькие были… ты-то был, ещё ли не было… в эту же пору вот, в апреле. Пошла просить, никто не дал мне. Год на неё, до этого-то, был неурожайный, на картошку. Отправилась я к ней, к Федосье этой, она, без слов, ведро мне с верхом набуровила. Другой весной я отдала ей… Ну вот, одну и починила, а то совсем уж прохудились, — говорит мама, откладывая на подоконник рукавицу с новой, зелёной, заплатой. — Зима уж кончилась, я за починку.
Взглянул и я на отца. Больно.
— Чё-то ж и на обед готовить надо нам, — говорит мама. Сказала и пошла на кухню.
Поднялся я из-за стола, подался в его, отцовскую, комнату-веранду — оттуда ельник видно, солнце и Куртюмку. Стою там, смотрю в окно. И вспомнил.
Федосьи-то и тут у нас, в Ялани, были. Но на ум пришла другая.