Дмитрий вырос в суровых условиях, напрасная смерть человека была там не в диковинку. Но вот такое рассчитанное убийство товарища, коварный удар в спину, загодя обряжаемый в прекрасные слова о свободе, равенстве и братстве, ум и сердце не понимали и не принимали. Тут висимская жизнь словно обрезалась острым краем мелькнувшей мимо неведомой, иноземной тени. Чуть внятный сторожевой знак впервые встал на пути к Митиной душе: чужое!
На другой день поздно вечером Андрей повел Дмитрия к землякам. Махнув в сторону убиенно заснувших квартирантов, сказал:
— Ну их, поляков. У них свое, у нас свое.
Петербургский декабрь был на редкость эклектичным: крупный снег, будто валивший откуда-то снизу, из-за угла, перебивался холодными струями дождя, косо гонимого ветром. Кромешная тьма иногда рассеивалась огромными, размытыми пятнами фонарного света. Но, слава богу, идти было недалеко — в дом на той же Петербургской стороне. По дороге в тихие короткие паузы Остроумов успел сообщить главное. Соберутся в основном сибиряки, чтобы наконец всерьез обсудить нынешнее сибирское положение. Есть умные головы с экономическими связями и продуманными планами отделения Сибири от России, чтобы славно зажить своим государством на земле вольной и богатой. С Россией вместе прогресса не добыть. Россию сто реформ из нужды и рабства не вытащат — такая история у нее задалась.
Через темные сени и полутемную прихожую поднялись на второй этаж в светлую теплую комнату. Народу собралось много. Среди чужих Дмитрию приятно было увидеть однокашников Ивана Джабадари и Михаила Попова[6]
. Отдельно стояли другие студенты академии, а с ними незнакомый приземистый молодец в студенческой тужурке земледельческого института. Это и были члены сибирского кружка, с которыми Андрей тут же познакомил Мамина. Сибиряки помалкивали, должно быть, в ожидании своего старшего — Петра Долгушина, бывшего нечаевца и хозяина квартиры. Но он за весь вечер так и не появился. Гостей принимала его благорасполагающая супруга Аграфена Дмитриевна.А между тем вокруг огромного пыхающего паром самовара закипали споры. Дмитрий, стушевавшись в проеме окон, не заметив, что оказался под небольшим, маслом писанным портретом Герцена, стал прислушиваться и приглядываться. Угрюмого вида человек с крепко зажатым в руке обломком бублика густо и напорно гудел:
— Нечаев из зарубежья все утешал нас: «Не унывайте, исключенные, вы, которым не суждено доразвить свои способности, идите и бунтуйте!» Я спрашиваю всех: разве мятежей и смерти просят голодающие, страдающие холерой, тифами, дизентериями от тех, которым они даровали возможность быть медиками, судьями, агрономами?!
Молодая дама, лет тридцати, хорошо одетая, с несколько растерянным лицом, при этих словах вдруг встрепенулась:
— Вот-вот. Я раздала свое имущество голодным и больным крестьянам, мой скотный двор пуст, пуста и конюшня. Это прямая помощь, господа, как вы не понимаете. Если все имущие вдруг…
— Я не о том, — досадливо отмахнулся бубликом угрюмый. — Я учился голодным и раздетым, чего стоило мне продержаться первый год в университете — без денег и без знакомых. А тут увольнение из университета, чему я точно обязан Нечаеву, — говоривший вдруг налился багровой краской, — это он, Нечаев, теперь всем известно, выдал жандармам подписной лист с фамилиями студентов, которые требовали права сходки. Их было сто. Сто и уволили. А сам бежал за границу, мерзавец!
Но филантропическая дамочка была атакована с другой стороны. Студент-медик Всеволод Вячеславов, бледный, заметно ожесточенный, но никак не желающий терять мужской выдержки перед дамой, глядя мимо нее, начал сколько можно бесстрастно возражать:
— На эту благотворительность много и без вас народу. Само правительство, того и гляди, додумается до сбавки подати и тому подобных народных благ. Это было бы сущее несчастье, потому что народ и при настоящем дурном положении с трудом поднимается. Напротив, вы, по сословию своему, должны при всяком случае притеснять народ, как вот, например, подрядчики или евреи-откупщики. Это самая дорогая для нас публика, самые ревностные наши помощники в революционном деле. Никаким чувствам теперь нет места, нужно одно совершенное отсутствие всяких привязанностей и всякого благосостояния. Грядет время перемен нравственных величин: брат пойдет против брата, сын малый отречется от отца и донесет на него. Убьем ненавистное «мое» в человеке — и по этой лестнице, скользкой от крови, взойдем ввысь, но не к Богу, а к социализму всеобщего равенства.
Кругом все как будто оглохли, будто после скоро проскочившего поезда. И тут из угла комнаты решительным шагом, с заложенными за спину и сцепленными руками, вышел худой юноша в расшитой косоворотке и высоких сапогах и встал перед Вячеславовым, тряхнув пшеничными волосами.