— Но у тебя, мама, — очень медленно, будто отыскивая всякое слово, проговорил отец, — есть две мои старшие сестры — Августа и Людмила. Конечно, они живут в других городах, но далеко от фронтов, и тебя не оставят. Даже если враги займут наш город.
Все встрепенулись от таких отцовских слов. Ведь никто и никогда не думал, что немцы доберутся за тыщу вёрст от Москвы.
Но папа не закончил свою мысль. Обращаясь к своей маме и моей бабушке Елене, он почему-то попросил её:
— Не забудь моего сына, если станет совсем худо. Понимаешь?
Бабушка Елена тревожно вскинула на отца глаза и спросила:
— Ты что-то знаешь? Мы проиграем?
Отец махнул рукой:
— Зачем же тогда я. Миллионы, наверное, таких. Мы не проиграем. Но я говорю о другом. Вся война ещё впереди. Она только началась.
Все уже положили свои вилки и сидели, опустив голову. Не лезла в горло, может, последняя предвоенная еда.
Так и разошлись ни с чем — отец поцеловал свою маму, она поцеловала меня и мою маму. Папа ушёл её проводить.
Через день или два мама принесла фотографии из ателье.
Они лежали на столе, и на обороте одной из них синели обыкновенные чернила. Я уже умел читать, может, не так бегло, как книги, но надпись я одолел.
Там маминой рукой было написано:
“Фотографировались 3/XII 41 г. после госпиталя перед отъездом в часть. Не забывай своих жену и сына”.
Эту фотографию папа увёз с собой.
Мой папочка.
9
Они ушли на вокзал в сумерки, конечно, я просился с ними, но отец поставил меня на стул, вровень со своим лицом, и сказал:
— Давай попрощаемся здесь. Расти. Будь здоров. Береги маму.
Мама была рядом с нами, её лицо мелко подрагивало — то ли она хотела заплакать, то ли засмеяться.
Когда она вернулась, я не услышал, только утром, запивая чаем кусок пеклеванного хлеба, сказал задумчиво:
— Мамочка, а мы папу-то проводили на войну второй раз.
Она сидела рядом, тоже чего-то жевала, а от моих слов сначала окаменела. Потом закрыла лицо руками.
Какое-то мгновение она сидела неподвижно, потом выдохнула, отняла руки, глянула на меня и спросила:
— И зачем дети так быстро растут? Оставались бы несмышлёными!
Ещё помолчала и прибавила:
— Шушлёпиками!
— Несмышлёными шушлёпиками? — еле выговорил я.
— Ну да! — засмеялась она натужно.
— А кто это? — спросил я. — Несмышлёные шушлёпики.
Мы шли по морозу в детский сад, я крепко держался за мамину руку, воображая себя шушлёпиком, представляя себе, каков этот шушлёпик бывает и какая жизнь шушлёпиков в детском саду военного времени.
И ничего-то у меня не получалось.
Наверное, всё-таки шушлёпики — это добрые, но ничего не понимающие в жизни маленькие люди, то есть дети, но разве есть сейчас такие? Ну разве те, кого только пеленают и только кормят соской, но ведь такие вообще ещё ни о чём не думают, а как только человек задумался и задал первый вопрос, он уже не шушлёпик, а мыслящее существо. Небольшого роста. Зависимый от всего подряд. Но ведь думающий, значит, не шушлёпик.
Я с довольно большой задержкой сообразил, что про шушлёпика мамочка просто со мной пошутила, чтобы уйти от моих серьёзных соображений и не плакать у меня на глазах в который раз. Прощаясь в саду, сняв с меня шубейку, она только добавила, что папу взял с собой литерный поезд — ещё одно взрослое слово военных лет. Пояснила: такой поезд идёт почти без остановок, на больших станциях усталые паровозы отцепляют, а прицепляют сменные, уже заполненные углем и водой, полные сил, и они мчат к Москве танки, пушки, солдат. И летит такой поезд без всяких расписаний, и все составы, что попадаются ему навстречу, даже с ранеными, задерживают на запасных путях. Потому что новые силы должны сразу вступить в бой.
Конечно, это было сообщение не для мальчика на седьмом году жизни, если бы жизнь стояла мирная. Но для того дня, для тех дней и часов декабря первого года войны — мамины слова я услышал, как разговор женщины с почти взрослым сыном.
Она не наклонялась, например, ко мне, не разъясняла что-то пока мне недоступное, а говорила так, как говорила бы, наверное, Елене Ивановне в своей лаборатории или даже начальнику госпиталя Викторову, который чем дальше, тем больше казался мне не человеком, а глыбой, на плечах у которого целый госпиталь с ранеными, которых надо спасти.
Да, второй отъезд отца на войну, а перед этим госпиталь, койка в красивом зале старинного дома, где он лежал, уже загипсованный, но ещё, как оказывается, и не воевавший по-настоящему, чему-то уже крепко научил меня.
Чему? Толком и не обозначишь, но нечаянная радость почему-то выбрала именно меня. А за это надо если и не рассчитываться, то отвечать. Самому себе, хотя бы.
Отец ушёл на войну во второй раз, значит, что-то хотело, чтобы я по-настоящему, даже по-взрослому, понял, что такое снова расстаться с ним.
Выходит, я не постиг этого как следует в первый раз? Раз мне — но ведь, прежде всего ему и маме — дают попробовать проститься снова.
И чем это кончится?