Мы вошли в бар; Броган заказал имбирное пиво, а я — бурбон. Когда мы вышли, было все так же холодно; мы зашли в другой бар и разговорились. После высадки он провел несколько месяцев в лагере в Арденнах и задавал мне множество вопросов о Франции, о войне, об оккупации, о Париже. Я тоже его расспрашивала. Казалось, он был счастлив, что его слушают, но со смущением рассказывал о себе; он с трудом выдавливал фразы, а потом так порывисто бросал их мне, что каждый раз я словно получала подарок. Родился он в южной части Чикаго, отец его был мелким лавочником финского происхождения, а мать — венгерская еврейка; во времена великого кризиса ему было двадцать лет, прячась в товарных вагонах, он скитался по всей Америке, работал попеременно разносчиком, мойщиком посуды, официантом, массажистом, землекопом, каменщиком, продавцом, а случалось и взломщиком; на затерянной стоянке в Аризоне, где он мыл стаканы, Броган написал новеллу, которую напечатал левый журнал; потом он писал другие новеллы; после успеха его первого романа издатель назначил ему пансион, который позволял как-то жить.
— Мне очень хотелось бы прочитать эту книгу, — сказала я.
— Следующая будет лучше.
— Но эта уже написана.
Броган задумчиво посмотрел на меня:
— Вы правда хотите ее прочитать?
— Да, правда.
Он встал и пошел к телефону в глубине зала. А через три минуты вернулся:
— До ужина книга будет в вашей гостинице.
— О! Спасибо! — с жаром поблагодарила я.
Живость его действий тронула меня; он сразу стал мне симпатичен из-за свойственной ему непосредственности; ему неведомы были готовые фразы и обычаи учтивости; свою предупредительность он импровизировал, и она походила на изобретательную нежность. Сначала я радовалась тому, что мне встретился классический американский экземпляр собственной персоной: левый-писатель-сделавший-себя-сам. Теперь же меня заинтересовал лично Броган. Из его рассказов явствовало, что он не признавал за собой никакого права на жизнь, а между тем ему всегда страстно хотелось жить; мне это нравилось — смесь скромности и ненасытности.
— Откуда у вас явилось желание писать? — спрашивала я.
— Я всегда любил печатную бумагу: когда я был ребенком, то сооружал газету, наклеивая газетные вырезки в тетрадь.
— Были, верно, и другие причины? Он задумался.
— Я знал множество разных людей: мне хотелось показать каждому, каковы на деле другие. Рассказывают столько всякой лжи. — Он помолчал. — В двадцать лет я понял, что весь мир мне лжет, и это повергло меня в страшный гнев; думаю, именно поэтому я и начал писать и пишу до сих пор...
— Вы все еще гневаетесь?
— Пожалуй, — сказал он со сдержанной усмешкой.
— Вы не занимаетесь политикой? — спросила я.
— Кое-что делаю.
Короче говоря, он находился примерно в той же ситуации, что и Робер с Анри; но он к ней приноровился с каким-то диковинным спокойствием; писать, выступать по радио, а иногда на митингах, разоблачая некоторые злоупотребления, этого ему вполне хватало; мне уже говорили: интеллектуалы могут жить здесь в безопасности, потому что сознают свое бессилие.
— У вас есть друзья писатели?
— О нет! — порывисто ответил он. И улыбнулся: — У меня есть друзья, которые начали писать, когда увидели, что я зарабатываю деньги, всего лишь садясь за пишущую машинку, но писателями они не стали.
— А деньги они заработали? Он откровенно рассмеялся.
— Один настучал за месяц пятьсот страниц; ему дорого пришлось заплатить за их публикацию, и жена запретила ему продолжать; он снова взялся за свое ремесло карманника.
— Это хорошее ремесло? — спросила я.
— Когда как. В Чикаго существует большая конкуренция.
— У вас много знакомых карманников? Он взглянул на меня с легкой насмешкой:
— С полдюжины.
— А гангстеров?
Лицо Брогана сделалось серьезным.
— Все гангстеры негодяи.
Он скороговоркой стал рассказывать мне о роли, которую сыграли в последние годы гангстеры как штрейкбрехеры; затем поведал множество историй об их взаимоотношениях с полицией, с политикой, с деловыми кругами. Говорил он быстро, и мне не без труда удавалось следить за его мыслью, но это было не менее волнующе, чем какой-нибудь фильм с Эдвардом Робинсоном
{98}. Внезапно он умолк.— Вы не проголодались?
— Пожалуй. Сейчас, когда вы навели меня на эту мысль, я поняла, что страшно голодна, — призналась я. И весело добавила: — Сколько разных историй вы знаете.
— О! Если бы я их не знал, то придумал бы, — ответил он. — Ради одного удовольствия смотреть, как вы слушаете.