Зал был полон; коммунистическая интеллигенция собралась в полном составе: старая гвардия и многочисленное пополнение. Год назад многие из этих неофитов с возмущением изобличали ошибки и проступки коммунистов, а в ноябре вдруг прозрели; они поняли, что членство в партии может принести пользу. Анри спускался по центральному проходу в поисках места, и лица на его пути выражали злобное презрение. В этом отношении Самазелль был прав: его честность не вызывала у них ни малейшей признательности. Весь год он из сил выбивался, защищая «Эспуар» от давления голлистов, он решительно выступил против войны в Индокитае, против ареста мальгашских депутатов, против плана Маршалла: словом, он целиком поддерживал их точку зрения. Однако это не мешало им считать его продажным фальсификатором. Он дошел до первых рядов. Скрясин едва заметно улыбнулся ему, но молодые люди, окружавшие Жюльена, взглянули на Анри с неприязнью. Он вернулся назад и сел в глубине зала на ступеньку лестницы.
— Должно быть, я человек в духе Сирано де Бержерака{118}
, — заметил он. — У меня одни враги.— Ты сам виноват, — сказал Ламбер.
— Обзаводиться друзьями — поистине дорогое удовольствие.
Анри нравились товарищество, коллективная работа: но то было в другое время, в другом мире, а сегодня лучше находиться в полном одиночестве, тогда хоть нечего терять; правда, и выиграешь немного, но кто что выигрывает на этой земле?
— Взгляни на крошку Визе, — молвил Ламбер. — Она быстро усвоила местный стиль.
— Да, отличный тип активистки, — весело отозвался Анри.
Четыре месяца назад он отказал ей в репортаже по немецким проблемам, и она плакалась: «Чтобы добиться успеха в журналистике, надо непременно продаться либо "Фигаро", либо "Юманите". — И добавила: — Не могу же я нести свои статьи в "Анклюм". А через неделю позвонила: «Я все-таки отнесла статьи в "Анклюм". Теперь она писала там каждую неделю, и Лашом с чувством цитировал: «Наша дорогая Мари-Анж Визе». В туфлях без каблуков, небрежно подкрашенная, она шла по центральному проходу, с важным видом обмениваясь рукопожатиями. Когда она поравнялась с Анри, он встал и схватил ее за руку:
— Здравствуй!
— Здравствуй, — без улыбки ответила она. И хотела высвободить руку.
— Ты, видно, спешишь: это партия запрещает тебе разговаривать со мной?
— Не думаю, что у нас есть о чем говорить, — сказала Мари-Анж, детский голосок которой прозвучал резко.
— Позволь мне все-таки поздравить тебя: ты делаешь карьеру.
— Главное, мне кажется, я делаю полезную работу.
— Браво! Ты уже приобрела все коммунистические добродетели.
— Надеюсь, что вместе с тем я утратила и кое-какие буржуазные недостатки.
Она с достоинством удалилась, и в это мгновение раздались аплодисменты. На эстраду поднимался Ленуар, он сел за стол, его встретили дисциплинированными хлопками. Разложив на сукне стола листки, он стал читать своего рода манифест, делая на каждом слове отчаянный рывок, словно видел, как между слогами открываются головокружительные расщелины; видимо, он сам внушал себе страх, а между тем относительно социальной миссии поэта и поэзии реального мира Ленуар излагал лишь самые затертые общие места. Когда он остановился, раздался гром аплодисментов: вражеский лагерь не шелохнулся.
— Ты только подумай! — сказал Ламбер. — До чего они докатились, если аплодируют такому!
Анри ничего не ответил. Разумеется, стоило лишь посмотреть прямо в глаза этим недобросовестным интеллектуалам, чтобы обезоружить их презрение, ведь переметнулись-то они либо из карьеризма, либо из страха, а то и ради морального комфорта, и не было пределов их раболепству. Однако надо не иметь совести, чтобы удовлетвориться слишком легкой победой. Не об этих людях думал Анри, когда со сжимающимся сердцем говорил себе: «Они ненавидят друг друга». Они были искренни, те тысячи людей, которые читали «Эспуар», а теперь не читают и для которых имя Анри стало именем предателя; смехотворность этого вечера ничуть не убавит ни их искренность, ни их ненависть.
Успокоившись, Ленуар начал читать сцену, написанную александрийским стихом. Молодой человек сетовал на беспричинную грусть в душе; он хотел покинуть родной город, а родные, возлюбленные, товарищи призывали его к смирению, но он отвергал буржуазные соблазны, в то время как хор комментировал его отъезд туманными стансами. Несколько смутных образов и несколько искусных слов подчеркивали безмерную плоскость тирад. Внезапно раздался громкий голос:
— Обманщик! Жюльен встал.
— Нам обещали поэзию: где поэзия? — кричал он.
— А реализм? — послышался другой голос. — Где реализм?
— Шедевр: мы требуем шедевра!
— А когда примирение?
Они принялись стучать ногами скандируя: «Примирение!», в то время как в зале кричали: «Вон! Позовите полицию! Провокаторы! Расскажите нам о лагерях! Да здравствует мир! Смерть фашистам! Не оскорбляйте Сопротивление! Да здравствует Торез! Да здравствует де Голль! Да здравствует свобода!»