- Так ты был бы не против?
- Ты о чём?
- Он зовёт тебя к себе. Ты знаешь, он в столице занимает важный пост и мог бы многим помочь тебе. Ты ведь понимаешь, как это много значит в жизни
молодого человека - помощь такого влиятельного хвастуна. Ты не будешь, как все здесь - плюшевой игрушкой.
- Да, конечно, - сказал я.
- Кроме того, о тебе спрашивают ещё многие наши знакомые и родственники. Твоя тётя тоже...
- Какая тётя?
- Тётя Рутина. Разве ты уже забыл её? Она была так добра к тебе. Странно даже...
- Разумеется, я её помню, - сказал я. - Ей же лет триста. Она тоже готова оказать помощь?
- Ты бы смог у неё жить первое время, во всяком случае, а может, и потом. Нет, нет, ты пойми меня правильно, ты бы мог у многих спокойно жить, ты же знаешь, сколько у нас знакомых.
Да, я это знал. Знал я также, что у матери осталась кругленькая сумма после исчезновения отца, и она смело прокучивала её, считая себя при этом особой практичной, рациональной и здравомыслящей, радужно полагая, что количество банкетов увеличит её капитал, пока этот миф не лопнет, как и все мыльные пузыри.
- Тебе обязательно надо выслать меня в столицу? - сказал я.
Мать села рядом и обхватила мою голову руками. Она тихо покачала её из стороны в сторону.
- Что ты говоришь, - сказала она мягко. - Как ты можешь говорить такое. Я думала, что ты хочешь стать настоящим человеком. Только в большом городе можно развернуться по-настоящему, серьёзно стать на ноги. А здесь... что? Здесь только заповедник. У тебя светлая голова. Скажи, мой мальчик, чем бы ты хотел заняться?
Я высвободился. Волосы на голове растрепались.
- Что тебя привлекает больше всего?
- Не знаю, - сказал я и встал.
Мать подняла голову. Глаза у неё стали большие и печальные.
- Я не знаю, - сказал я.
- Ты подумай над этим, - тихо сказала мать. - И ещё. Сегодня заходил Абсурд. Он мой друг, и он не должен заходить, но он зашёл. Он сказал, что тебе нужно хорошо поработать над собой. Ты должен подумать о своём будущем. Что тебе нравится делать? Ты ведь давно не был в школе?
- Я схожу.
- Правда, сходи, - сказала мать. - Это нужно. Достаточно зайти.
- Я зайду, - сказал я и пошёл к себе. Мать смотрела мне вслед.
Я и не знал, что обо всём этом думать. Обо всех этих знакомых ясновидящих доброжелателях, о далёком городе, где можно было бы пробиться, о дальнейшей жизни в том дарвинистическом ореоле, какой она рисовалась даже самым близким людям. Что-то было в этом скользкое и отталкивающее. Я чувствовал, что мне глубоко чужды вся эта жизнь, и все эти люди.
Такими, как они, я быть не мог. А как терпимо относиться к чужим недостаткам, я не знал.
Гости были разные, но я так любил, когда все были вместе. Когда праздник заканчивался, и гости, встав из-за стола, расходились, мне становилось невыразимо грустно.
Я хотел, чтобы праздник никогда не заканчивался.
И я совсем не хотел уезжать отсюда.
Все уезжают в большой и чужой город, где в одинаковых условиях одинаковый результат.
Почему я должен уезжать? Я поразмышлял немного над этим и пришёл к выводу, что этот вопрос решён.
Теперь школа. Это заведение тоже не манило меня, но практическая сторона была ясна, заслоняя остальные: с легендой о школе надо было кончать, и тянуть больше не стоит. Если уж всем так хочется.
Я сел за стол. В сущности, особых сложностей не предвиделось. Завтра пойду в школу. Буду учиться, и в столицу не попаду. Главное, чтобы никто меня никуда не утащил. А то конец всем благим намерениям.
Я встал из-за стола и походил по комнате. Я успел свыкнуться с этой небольшой комнатой с несоразмерно большим и низким окном, выходившим в сад.
Стол стоит в углу, тяжёлый из-за многочисленных ящиков, в которые напихана всякая всячина. На поверхности стола остались два засохших обвода от тех двух варежек, которые днём так взвинтили наше настроение. Варежки были убраны, и мать, естественно, не сказала ни слова на этот счёт. Она удивительно деликатна в таких случаях, и мне это нравится, я ценю умелое невмешательство больше всего, потому что это труднее всего.
Легче всего быть уверенным в своей правоте и соваться ко всем. Как метод. В детстве мне было многих жалко, до слёз, и побеждать я не любил, но уже тогда я разучился плакать, почитая только силу и холодное презрение к слабостям, дающие непререкаемый авторитет среди подобных мне элементов. Не я выбирал эти добродетели, легко переходящие, как я догадывался, в жестокость и чёрствость, и тупость, и не мне было их оспаривать. Я не считал нужным много размышлять, если требовалось чего-то добиться, и добивался. То были хорошие годы. Полные непримиримости. Крайностями. Безудержными экспериментами. Я не люблю вспоминать эти годы. Эти прекрасные годы детства.
Безмятежного детства. И каждый день был неповторим. И я знал, что другого такого, как сегодня, завтра уже не будет.
Я не люблю вспоминать это время потому, что надо мной нависал странный, непонятный мир толпы, который не исчезал, когда мать целовала мои закрытые глаза, готовые уснуть, и когда тем же поцелуем будила меня.