Фира требовала Гуревича. Фира требовала свою кастрюлю. Она требовала защиты от КГБ.
Гуревич вообще-то только почистил зубы и на цыпочках, чтобы не разбудить Катю и Мишку, двинулся к раскладному дивану, на котором они с Катей – как и его родители когда-то – ночью спали, а днём и вечерами переодевали сына, перекусывали перед теликом и вообще вели разнообразную семейную жизнь. Гуревич на цыпочках продвигался к разложенному дивану, выстраивая траекторию бесшумного и бесконтактного перелаза через Катю к стенке, где ему положено было вжаться в обои и лежать так до утра. Но изгиб Катиной спины под простынёй, плавно переходящий в крутое бедро, навёл Гуревича на мысль о неизбежном контакте… на сладкое такое предвкушение этого… вот сейчас… конта-а-а-акта…
И тут затрезвонил телефон.
Он матернулся и прыгнул в коридор к аппарату. Все предвкушения были смяты…
Звонил дежурный врач Володя Земельник, извинялся, конечно: «Старик, мне страшно неудобно, но тут Могилевскую привезли. Она в остром психотичном возбуждении, как-то жалобно тебя зовёт».
Да, перед Эсфирью Бенционовной, перед утончённой её красотой и широкой эрудицией робели все – от вахтёра и санитаров до медсестёр и врачей. А уж в том филармоническом прикиде, в каком её на сей раз доставили в больницу…
Катю, конечно, разбудил звонок телефона. Но поднялась она не от звонка, а от громыхания кастрюль на кухне.
– Господи, да что ж такое, Гуревич?! Ты спятил, что ли?!
Гуревич сидел на корточках перед раскрытыми дверцами кухонного шкафа. Небогатый набор кастрюль, которыми управлялась его жена
– О, Катя, хорошо, что ты проснулась! – обрадовался он. – Иди-ка сюда, я примерю…
– Иные мужья примеряют жёнам диадемы, – сообщила ему Катя из-под слишком большой кастрюли, голос её был гулким.
– Давай примерим эту вот…
…Он вернулся часа через три, глубокой ночью. Аккуратно расправил и разгладил на плечиках, повесил в шкаф в прихожей роскошный Фирин палантин. Вынул из внутреннего кармана пиджака кулёк, свёрнутый из листа писчей бумаги с грифом больницы, и минут десять слонялся по двадцати шести метрам их квартирки, пытаясь найти достойное место схрона; в бумажном кульке были Фирины драгоценности, которые она сняла и умолила спрятать от КГБ «в надёжном сейфе». Нашёл наконец место: в деревянной хлебнице. Хохломское сувенирное изделие – дурацкая, в сущности, бесполезная покупка: хлеб, любимый ржаной-бородинский, всегда лежал у них на виду, на кухонном столе. А чего его прятать, говорила Катя, когда его жрут с утра до вечера.
На воскресное утро у них были планы погулять с ребёнком в ближайшем парке, но день, конечно, был безвозвратно потерян. Гуревич только глаза продрал к одиннадцати: Мишка орал где-то в ванной как резаный.
Гуревич поднялся, натянул старый свитер и старые треники, поплёлся искать кого-то среди живых. Заглянул в ванную…
Катя мыла над раковиной годовалого сына. Пузом тот лежал на Катиной ладони, кверху торчала виновная попа, омываемая неумолимо холодной струёй. Значит, бездельник опять поднял восстание. А ведь его уже месяца три как приучали к горшку.
– Не ори! – кричала Катя, перекрикивая сына. – Не ори, бесстыжий! Большой такой парень обсирается!
Она оглянулась на застрявшего в дверях мужа, и тот ахнул: на шее его жены сверкало Фирино колье, в ушах качались изумрудно-бриллиантовые серьги.
– Ну чё, чё?! – нарочито дразнясь, крикнула Катя. – И примерить нельзя, что ль?
Он возмущённо запнулся, собираясь сказать, что это – недостойный поступок… чужие вещи… ужасающие ценности… что он в ответе за…
И вдруг увидел – какое мерцание, какие морские брызги рассыпает по Катиной лебединой шее Фирино колье, каким блеском отзываются её зеленовато-карамельные глаза прозрачной изумрудной тайне. И сердце его дрогнуло и сжалось.
– Катя, я… куплю тебе такое же… такие же! Обязательно! Клянусь, я…
– Да ладно тебе, – легко проговорила она, сгружая ему на руки сына и на ходу снимая весь этот драгоценный плеск, и счастье, и безумие, и божий страх. – Ерунда всё это. Пошлятина. Я вообще люблю серебро, ты же знаешь. Недорого и благородно.