Прошло несколько секунд тишины. Вдруг заработал пулемет. Тяжелый харкающий рокот. Пулемету ответил автомат. Снова грохнул взрыв. Стрельба на долю секунды пресеклась, но тут же началась снова. Взвизгнуло и стукнуло где-то близко, еще и еще.
Марат окончательно проснулся. Он еще никогда не слышал, чтобы так стреляли. Это не обычная разборка между бандами. В городе шел бой.
Он открыл глаза и увидел светлый квадрат окна – единственного, узкого, проделанного в той половине комнаты, где ходил китаец и куда сам Марат попасть не мог. Ухнул новый взрыв, задребезжало стекло. За ним были сумерки. Марат не мог определить, утро он видит или вечер, но он точно видел признаки разрушения. И слышал. И чуял. Что-то горело. Черный дым смешивался с сырым воздухом и застилал мир. Сквозь пелену было видно зарницы. Они вспыхивали одна за другой, близкие и пугающие. Их разноцветные отсветы падали на стены и пол его тюрьмы.
Марат отпустил виски и взялся руками за прутья решетки.
– Китаец! – заорал он. – Старик! Я зову тебя!
Ни звука в ответ. Обычно его прислужник и тюремщик открывал дверь комнаты уже после первого оклика. Теперь нет. Марат внезапно понял, что снаружи все изменилось, действительно изменилось. Китаец больше не придет. Он сбежал или убит.
Шальная пуля пробила стекло и отлетела, визжа, от прутьев решетки. Окно не разбилось, только пошло белыми трещинами. В нем осталась маленькое отверстие. Марат скатился со своей койки, лег на пол и замер. Он слышал, как надвинулись звуки улицы. В комнату ворвался надрывный крик смерти, потом наступила тишина. Марат учуял влажный жар. Воздух был горьким, вязким, полупрозрачным. Он пах кровью и жженой резиной.
– Алла-а-ак-ба-а-ар! – протяжно закричал кто-то.
– Алла-акба-ар! – ответил другой голос.
И снова протяжное «Алла-а-ак-ба-а-ар». Боевая молитва мусульман далеким эхом разносилась по затянутым дымом улицам. По этому крику отряды узнавали друг о друге. Сквозь затишье Марат начал слышать, что где-то еще тоже идет бой. Там без перерыва стрекотало и ухало. Звук был приглушенным и раскатистым, будто стреляли в десятке километров отсюда.
– Китаец! – закричал Марат. Его вдруг охватила ярость. Он умрет здесь от голода. Никто не позаботится о том, чтобы его освободить. Война будет катиться по этой земле в одну сторону, потом в другую, его окно будут пробивать пули, но никто и не подумает войти в запертый дом. Он подохнет здесь, подохнет без опия, пойманный в клетке с запахом испражнений и грязного белья. Они будут воевать, даже когда он съест свой брючный ремень и примется за пальцы ног. А когда все стихнет, и китаец вернется, его труп будет лежать в углу камеры, у исцарапанной стены, из которой он пытался выковырять прутья решетки. И тогда Буаньи узнает, что его незаконнорожденный сын умер. Наконец-то умер.
Марат встал, уперся лбом и руками в решетку. Он мог только просунуть голову в прижатое к полу окошко: его широкие плечи, сильными мышцами которых он так гордился, не пролезали через этот крошечный квадрат.
– Я хочу опия! – потребовал Марат. – Опия! Старик, ты должен делать все, что я говорю! Так сказал отец!
Ему ответила тишина. Потом ее разорвали далекие звуки одиночных выстрелов. Снова раздался боевой клич исламистов. Марат затрясся, пытаясь сдвинуть решетку с места. Но трясся только он – прутья даже не дрогнули. И не дрогнут. Он знал это. Он давно пробовал сделать с этой решеткой все, что мог. Он вис на ней и раскачивался. Он перетачивал ее прутья ребром миски, поднимал свою железную койку и бил ею о прутья. Китаец ему не мешал. Он лишь приходил иногда и спокойно смотрел своими прищуренными глазками, как безумствует его пленник. И теперь Марат мог сколько угодно биться об нее лбом.
– Отец! – заревел он. – Я тебя ненавижу. Ты отнял у меня все. Эй, ты, толстый черный ублюдок, который обрюхатил арабскую шлюху! Не отсох ли к старости твой член?
Марат захохотал, наслаждаясь собственным остроумием. Он упражнялся в нем так же долго, как ломал эти прутья.
– У нее был СПИД! Надеюсь, она заразила тебя! Ты бы уже сдох, если бы не французские врачи, да, богач?
Черный дым круглыми завитками просачивался сквозь дырку в окне. Дом молчал. За окном был пустой угол двора, пальмы и клочок неба, но Марат их не видел. Все поглотил смог. Гарь липла к тропическому туману, делая воздух совсем непроницаемым.
Из глаз Марата потекли слезы, но он не плакал. Его лицо искажалось усмешкой ненависти. Эту ненависть загнали ему в глотку. Он не мог причинить вреда ее предмету, и от этого она скисла, став противной, как этот липкий резиновый дым. Он ненавидел своего отца так, как только мог ненавидеть. От этого болела голова и распухали пальцы, каменными становились виски. Ненависть могла сделать опиумный дым теплым, но ее не хватало, чтобы сокрушить решетку.
Марат видел отца только раз. Он помнил его пеструю национальную рубашку и золотистые остроносые туфли-тапочки, его жирное лицо и его насмешки. Он помнил роскошный зал, в котором был пленником.