На скамье, прямо против двери, сидел за столом один из польских слуг; лица его я рассмотреть не могла, ибо он, подобно моей мамке, после излишнего приема вина храпел, положивши голову и руки на стол; другой товарищ его, как надобно было думать, еще более опьянелый, лежал под столом, на котором красовались остатки их веселья, две-три фляги и ендова, до половины наполненная пенистым медом; на скамье около двери лежало их оружие, кунтуши и два узла. Опасности, по моему мнению, никакой быть не могло; я осторожно вошла в светлицу, и хотя не без страха, но медленно развязала узлы: они были наполнены платьем, и я принялась выбирать для себя, которое мне казалось лучшим; в несколько минут все было кончено: красивое полукафтанье, кунтуш и четырехугольная шапка, желтые подбитые серебром сапоги и широкие шальвары переродили меня из слабой женщины в порядочного статного молодца, а сабля, пара пистолетов и блестящий серебром кинжал, заткнутый за поясом, придали мне такой воинственный вид, что несчастную Марию в то время не узнал бы и сам Владимир. Также осторожно я оставила светлицу, спустилась с высокого крыльца и очутилась на широком дворе. Оставалось найти коня, но и этого искать было не долго… десятки прекрасных лошадей, привязанных к забору, били ногами о землю от нетерпения; я немедленно подбежала к ним, отвязала первого попавшегося коня, вскочила на седло и хотя не привычною, но твердою ногою ударила вороного под бока своими коваными каблуками… Недаром говорят, что глаза у страха велики: я крепко держалась на седле, как опытный ездок, и конь, повинуясь слабой руке женщины, как молния пустился за тесовые вороты, – вот наконец я на свободе, – и здесь только я могла вздохнуть спокойнее; понуждаю бегуна своего частыми ударами и он, закусивши удила, несет меня быстрее и быстрее.
Ночь была темна, куда я ехала, и сама не знала и не думала: одна мысль, что я уже свободна, придавала мне и силы и присутствие духа. Вот наконец и последняя новгородская хижина осталась далеко за мною; вот и слабый огонек, мерцавший в окне этой хижины, исчез вдали, как блудящая звездочка, а конь мой нес меня все быстрее и быстрее… И я вполне предалась воле умного животного. Вдруг в нескольких шагах передо мною раздался какой-то невнятный шум, похожий на последний ропот умирающего: бегун мой фыркнул и как вкопанный остановился на одном месте, в то время луна выплыла из-за облака и покатилась беглым шаром по голубому небу. Я осмотрелась кругом и увидела себя на крутом берегу реки, – под ногами у меня катился и бушевал в берегах своих сердитый Волхов.
Здесь я соскочила с коня, упала на колени, принесла теплую, усердную молитву Господу за благополучное избавление и потом немедленно снова пустила своего спутника вдоль по берегу реки. Я вовсе не знала, куда ехала; но уверенность, что каждая минута удаляет меня от опасности, придавала мне силы, и я не ехала, а летела; даже непривычное положение мое нисколько меня не смущало.
Уже заря начала заниматься на востоке; дорога, по которой я ехала, поворотила влево между кустарниками, и я, утомленная долговременным непривычным переездом, опустила повода и, давши волю коню своему, напрасно старалась удержать себя от сна: природа брала права свои, и я начинала дремать… Не знаю, долго ли продолжала я путь, как вдруг смешанный говор нескольких грубых голосов вывел меня из моего усыпления, я привстала на стременах и начала прислушиваться и всматриваться. Из-за опушки леса показалась толпа всадников в польской одежде; медленно пробирались они по узкой извилистой тропинке, и время от времени шумный разговор их прерывался громким хохотом. Я смотрела на веселый поезд в недоумении, чтÓ предпринять: возвратиться назад было поздно; ехать прямо к всадникам и познакомиться с ними – хотя я и робела, но считала этот поступок менее опасным. Ты понимаешь, Владимир, что покойный благодетель наш бывал часто в Литве, успел научиться их языку и по возвращении на родину передал нам свои познания: мы говорили с тобой как уроженцы веселой Польши; да ты не забыл, я думаю, и того, прибавила Мария, потупив глаза и покрасневши, ты не забыл, я думаю, и той минуты, когда впервые высказал мне свои чувства: ты говорил тогда не на родном языке своем, не им выразил пламенный порыв своего сердца, не холодное «люблю» запечатлело вечный союз нашей дружбы, но простое, милое «кохам»! Между тем, пока я в нерешимости что предпринять не двигалась с места на коне своем, один из всадников меня заметил. Это был мужчина маленького роста, толстый и краснощекий, с рыжими усами и огромным носом.
– Пане ротмистр! – вскричал он, пришпоривши свою лошадь и подскакавши к другому поляку, который ехал впереди и отличался от прочего поезда своею блестящею одеждою. – Пане ротмистр! Обратите ваше внимание на молодого человека, который по платью, кажется, должен быть нашим соотечественником! – С этим словом толстяк указал на меня.