Тогда социальный работник и нотариус обратились, что естественно, к ее единственному сыну, взывая к долгу заботы о тех, кто тебя породил. У него было два выхода: оплатить ей дом престарелых или забрать ее к себе. Его статус сельхозпенсионера не позволял ему сделать первое, и ему пришлось скрепя сердце выбрать второе, что, разумеется, вылилось в кошмар, который ни в одном сне ему не мог бы привидеться. Она была едкой, властной и злой. Мало ей было портить ему жизнь, она к тому же получала от этого злобное удовольствие. Ходить она не могла, зато голова у нее была в полном порядке и коварство, которое было ей присуще, никуда не делось. Но она появилась в жизни Антуана не в тот момент. Уход Мари не оставил ему ни сил, ни желания переносить эти психологические издевательства. Не то чтобы им двигало чувство мести, просто он это отвергал.
Он устраивал ее в кресле на кухне, включал телевизор, ставил на стол еду так, чтобы она могла дотянуться, и уходил на весь день к нам. Что до утреннего и вечернего ухода, он предоставил это сиделкам и дарил им на Рождество и на Пасху шоколадные конфеты в качестве компенсации. Или выражения сочувствия. Или извинения за то, что повесил на них эту ношу, за которую, впрочем, не нес никакой ответственности.
Когда она начала орать ночами напролет, оскорбляя его, он перебрался ночевать сюда. По отношению к матери Антуан давно уже оставил позади мыс угрызений, обид и обязательств и теперь плыл по спокойному, тихому морю, далекий от чувства вины и свободный от любых сыновних эмоций, подразумеваемых коллективными приличиями общества, которое игнорирует тот факт, что любовь к родителям не является абсолютным долгом. Сиделки его не осуждали. Напротив, они понимали и его бегство, и его безразличие, потому что мать Антуана принадлежала к той категории людей, которые в силу неизвестно какого уж зловредного переселения душ всю свою жизнь портили жизнь другим и, словно дрянное вино в пластиковых бутылках, с годами превращались в уксус. А потому, не имея возможности досаждать сыну, она принялась за бедных девушек – кстати, искренне посвятивших себя уходу за стариками – и проявляла по отношению к ним редкую злобность, так что они, столкнувшись с ее мерзкими выходками, могли утешаться разве что шоколадом.
Обнаружив ее однажды утром в кровати уже окоченевшей, он испытал облегчение. И грусть – не потому, что потерял мать, а потому, что ему досталась именно такая.
Когда он сказал себе, что теперь может вернуться в свой дом, вновь ставший уютным, то понял, что не испытывает такого желания. Как и я. Поэтому он продал свое хозяйство, переселил нескольких молочных коров сюда, исключительно ради удовлетворения своей потребности в рогатом скоте, и купил небольшое шале, которое поставил чуть выше на горе над фермой. Он не желал, чтобы в деревне начали судачить. А мне было плевать. Но я полагаю, что косые взгляды посторонних были только предлогом не признаваться даже самому себе, что после целой жизни, проведенной в одиночестве, ты уже не можешь приспособиться к жизни в коллективе, даже если весь коллектив состоит из одного друга.
Мы обустроили себе уголок у въезда на ферму, с южной стороны. Большая скамья у каменной стены и две ящерицы на солнышке.
Сюзи прозвала нас Статлером и Уолдорфом, как двух стариков из «Маппет-шоу». Ее сын больше склоняется к «Астериксу на Корсике». Три старые собаки, разлегшиеся у наших ног, дополняют картину – едва приоткрывая один глаз, когда подъезжает машина. Мы играем в шахматы или отвечаем на вопросы туристов на велосипедах.
И говорим о Мари.
Сегодня Сюзи должна привезти мне книгу, которую она опубликовала за счет автора, на часть тех денег, которые мать положила в банк на ее имя, когда получила наследство. На протяжении шести месяцев я рисовал иллюстрации к ее хокку – тем, которые она сочиняла в доильне и записывала потом в маленький блокнотик, облюбованный мухами.
– Останется след. Ее сердца и твоих рук, – сказала мне Сюзи.
Моему сердцу потребовалось больше года, чтобы найти строки, которые будут ее эпитафией.
Отныне я твердо знаю, глядя с высоты моей обсерватории, как дети приходят на обед, что никогда меня не найдут мумифицированным на диване через три года после смерти, потому что я нашел свою царицу Египта и она сделала меня фараоном.