Мейерхольд провел один месяц на взморье в 1913 году. В одно лето Мариэтта сняла комнатку в Меллужи на бывшей Дюнной улице, рядом с дачей, где жил когда-то режиссер. Она устроила отвальную для всей рижской компании. Оказавшись в этом месте, я не мог преодолеть поискового искушения и увел нашего покойного друга, режиссера Женю Ратинера, на 10 минут с его неизменным фотоаппаратиком, чтобы общелкать перед сумерками соседнюю двухэтажную дачу. Водка нагревалась на летнем столе, закуски тосковали, и Мариэтта негодовала – неужели нельзя было сделать это в другое время?
Но в ближайшую зиму дом снесли, построили на его месте новую дачу (Капу, 30), и ратинеровский снимок оказался уникальной фиксацией мемориального места. Естественно, память хранит те случаи, когда в постоянных спорах с Мариэттой я оказывался скорее прав. Когда ее прогнозы и догадки подтверждались противу моих, самолюбивая память это микшировала. Пререкались мы с ней постоянно, и я представляю, как это отразилось в ее небеспристрастном дневнике.
Непрестанным поводом для нескладухи диалога было мое равнодушие к текущей советской литературе. Я по долгу службы завлитом в театре почитывал из нее, но по поводу очередных новинок городской и деревенской прозы волнения не испытывал, Мариэтта же обозначала на невидимой будущей карте советской литературы пошаговые прорывы в многословной безнадеге. В ее книгах я стал прототипом эстетического (а по ее логике, немного и этического) антагониста. Где-то отразился наш разговор, когда в ответ на – ну неужели, неужели ничего-ничего из печатного здешнего не по нраву, – я сказал, что отчего же, вот книжечка Голявкина «Привет вам, птицы» и рассказ в «Крокодиле» неизвестного массам Довлатова («Синий не борется!» «И красный не борется!!»).
Наверное, эти горе-дискуссии она помечала в дневнике. Но записывала ли она, сколько времени и сил она отдавала, когда ей (и Саше) казалось, что я, как и другие персонажи пляжной пятерки, нуждался в помощи? Не сомневаюсь, например, что Лазик Флейшман ежедневно, как и я, помнит все добро, сделанное Чудаковыми, даром что Мариэтта ворчала на отвальной при его отбытии навсегда: «Такая страна на дороге не валяется». Она и при нашем решении переехать в Израиль на излете советской власти просила Тоддеса допросить меня о причинах, и он резюмировал ей: «Неубедительно». Мне кажется, что позднее при наших встречах в Израиле она сделала какие-то шаги к пониманию данного случая при всей антипатии к поуехавшим.
В ту юрмальскую зиму мы пару раз на прогулках по пляжу играли с ней в угадайку, она мне – из старых стихов, я ей – из прозы. Я провалился: не узнал строки из брюсовских гребцов триремы, но и она сплоховала на разговоре из моего любимого Добычина («Бога нет». – «Допустим, а как вы объясните выражение “мир божий”?»). Боюсь, что наши пренья походили на этот добычинский диалог.
В ту зиму (кажется, 1970 года) началась ее многолетняя дружба с Тоддесом, завидное душевное и интеллектуальное содружество, с взаимной исчерпывающей преданностью, какое-то уютное, домашнее, с безупречными шутками, «ты еси».
Я гляжу на фотокарточку.
Вот скоро дом она покинет
Дмитрий Травин
Бывают дни, когда из жизни уходит столь значимая для нас фигура, что трудно писать и даже размышлять о чем-то еще. Сегодня день памяти Мариэтты Омаровны Чудаковой. Она была крупным литературоведом и выдающимся просветителем, но, думается, каждый, кто непосредственно знал ее, согласится со мной в том, что это был в первую очередь яркий и совершенно уникальный Человек. Рядом с ней мы все просто мельчали, независимо от любых индивидуальных и профессиональных достоинств. Рядом с ней мы чувствовали, что живем лишь наполовину, поскольку Мариэтта Омаровна демонстрировала нам, какой может быть полноценная жизнь – жизнь, в которую вкладываешь все силы, всю энергию, всю свою личность.
Лет десять назад мы вместе участвовали в одном просветительском проекте. Ездили по городам России, встречались с учителями истории, выступали. Чудакова говорила так, что целиком захватывала аудиторию. С ней можно было, наверное, не соглашаться, но трудно было не чувствовать обаяния ее личности. Как человек тогда уже немолодой, она могла, конечно, уставать физически, но Дух ее не уставал, кажется, никогда. На официальных встречах Мариэтта Омаровна говорила о политике и о культуре, о важности либеральных идей и значимости наших личных действий, а в перерывах, за обедом и ужином, в узкой компании рассказывала нам – небольшой группе ее спутников – о том, как ездит по России, по небольшим районным библиотекам, развозит книги, купленные иногда на спонсорские, а иногда на свои собственные деньги, как преодолевает тысячи километров для того, чтобы встретиться с простыми русскими людьми, которые заброшены где-то в глубинке, которые хотят жить и чувствовать, но никому, кроме нее, кажется, не нужны.