Теперь их нет, но это вовсе не означает, что зеркала пусты. Напротив, в них кипит жизнь: то и дело появляются какие-то тени, пятна и линии — ломаные и округлые. Черно-белую гамму сменяет сепия, затем все опять уходит в черно-белое, приглушенно черно-белое — именно такого цвета была преступная страсть Флоранс Карала и ее возлюбленного. Именно в такой цвет окрашиваются воспоминания, от которых ты стараешься отделаться побыстрее. Которые стараешься забыть. Они похожи на старые фотографии, похороненные в заплесневелом и никому не нужном семейном альбоме. Единственное достоинство которого состоит в том, что ты и представить себе не можешь, где он лежит. Вроде бы в последний раз его видели на антресолях, а до этого он валялся в комоде для постельного белья, переложенный полотенцами. А до этого — в нижнем ящике письменного стола, откуда его выставили, потому что хренов мудацкий альбом занимал слишком много места и некуда было сложить болванки для дисков и две пачки бумаги формата А-4.
В болванках и бумаге смысла, безусловно, больше, чем в альбоме, набитом фотографиями преимущественно незнакомых и ненужных тебе людей. Единственное достоинство которых состоит в том, что они уже умерли и не побеспокоят тебя ничем. И у тебя нет к ним вопросов, кроме разве что одного: каким образом они все же умудряются выцветать, будучи запертыми в тиши и темени альбомных страниц. И дай бог, чтобы среди ненужных тебе незнакомцев не оказалось ни одного поэта, ни одного философа: иначе сентиментальных стенаний о том, что люди на фотографиях выцветают по мере того, как выцветает память о них, не избежать.
Вероятность того, что напорешься на поэта, чрезвычайно мала.
И фотографии продолжают выцветать без всяких объяснений. И вероятность того, что они выцветут и исчезнут насовсем, навсегда, стремится к бесконечности.
Семейные альбомы — вот куда нужно засовывать дурные и почти преступные черно-белые воспоминания! И надеяться на то, что они смешаются с черно-белыми фотографиями, чтобы сойти на нет и поблекнуть без возврата.
У меня нет ни одного воспоминания, смерти которого я бы страстно желала. Разве что — воспоминание о трупе несчастного Маноло в океанариуме (бр-р!), но оно настолько свежее, что назвать его воспоминанием можно с большой натяжкой.
А к чему отнести тени, пятна и неясные линии в зеркалах? К воспоминаниям, к фантазиям? И к чьим именно?
Владельца шкатулки.
Мне только показалось, или до сих пор бесформенные тени и пятна стали складываться в картинки?.. Картинки выплывают из зазеркалья одна за другой, их я видела совсем недавно, они развешаны на лестнице и нарисованы Кико. Кит с головой женщины, еще один кит — с головой другой женщины; я жду появления marinerito, или хотя бы ленточки с надписью
Ничего подобного не возникает, и я начинаю думать о природе зазеркальных глубин. В них нет дна, на которое могли бы опереться кошачьи лапы или широко расставленные ноги marinerito. Нет почвы, на которой мог быть заложен фундамент маяка — любого, а не только «Cara al mar». В таких бездонных глубинах хорошо себя чувствуют только киты, это — их стихия. И это — единственное, что я знаю о китах, ведь в романах ВПЗР они никогда не фигурировали. И до этой минуты мне было наплевать на китов, даже таких странных — с женскими головами.
С женскими лицами, отличающимися друг от друга лишь незначительными деталями, штрихами. Быть может, одной деталью, одним штрихом. Нанесенным исключительно для того, чтобы стало ясно: это — разные женщины.
— Кто они? — спрашиваю я у Кико.
Губы Кико беззвучно шевелятся, но это не обязательно ответ. А если и ответ — я не в состоянии его услышать.
Человек из письма Маноло, которое нарыла ВПЗР… Человек со шведским именем Свен (предположительно ихтиолог) наверняка дал бы комментарий поразвернутей.
— Ты просто их придумал? — не отстаю я от Кико.
Быстрое и бессмысленное покачивание головой тоже можно считать ответом. И снова я не слышу его. Не понимаю. Как не понимаю, почему Кико стал прикладывать руку к уху, зажимать его с таким остервенением, что пальцы начинают трястись.
— Тебя что-то беспокоит? Ухо болит?..
Кико с силой захлопывает шкатулку (внутренности ее при этом недовольно звякают и мотивчик разом обрывается) — и поворачивается ко мне.
Наконец-то!..
Наконец я вижу его лицо полностью: правую и левую стороны, счастливо соединившиеся. Все опасения напрасны, и ничего страшного или необычного в открывшейся мне картине нет. Кроме шнурков, пронзающих кожу, и глаз, которые по-прежнему кажутся нарисованными, но с этими прелестями фактуры островного сумасшедшего я уже знакома.
Единственное, что не нравится мне: Кико по-прежнему держится за ухо и выглядит несчастным, как будто испытывает боль.
— Дай-ка посмотреть…