Поднялся сын Леши Лагутина. Грищенко в свое время конфликтовал с Лешей, презирал того за богемный образ жизни, за неразборчивость в знакомствах, потому на сына его смотрел с неприязнью, тем более, что и о сыне ходили не очень доброжелательные разговоры. Говорят, Виктор был лет в семнадцать замешан в какую–то историю, но выпутался. Потом, в восемнадцать, когда у Виктора были все возможности поступить в институт, он вдруг пошел в военкомат и был призван. Это несколько примирило Грищенко с младшим Лагутиным, однако он не мог заставить себя взять такого студента. Хорошо, что Покровский вяло согласился взять Виктора в свою мастерскую, если тот окажется на уровне.
— Знаете, иногда я чувствую вину перед Лешей, — сказал он Грищенко, — не так Леша был плох, не так мы с вами были хороши… Если парень потянет — возьму. Тем более что Леша не просил. Он такой — не попросит.
Младший Лагутин читал хорошо. Несколько холодновато, конечно, несколько более чем нужно профессионально, но хорошо.
— Витя, к первому туру приготовь что–нибудь попроще и поживей… Пастернак хороший поэт, но тебе его читать еще рано…
Грищенко поморщился от слов Покровского. Ну зачем абитуриентам знать, что Лагутин «свой», что мастер в нем заинтересован! Говорить об этом с Покровским бесполезно, тот отмахнется, скажет:
— Будто они не знают, чей он сын.
— Ну и пусть знают, а приличие соблюдать все равно надо. Одни поймут правильно, а другие…
— Чудакова! — выкрикнул Кирилл.
Никто не отозвался. Абитуриенты таращились друг на друга и пожимали плечами.
— Я спрашиваю, кто Чудакова? — громовым голосом повторил Кирилл.
Естественно, что Чудаковой оказалось то непонятное, бесполое существо, оскорбившее зрение Грищенко с самого начала. Она и поднялась–то не как люди — стул упал. Стояла и озиралась, как в лесу.
— Что читать будете? — резко спросил ее Кирилл. Видно, что ему она тоже не понравилась. И, будто отвечая на его враждебный тон, она так же враждебно сказала:
— «А судьи кто?»
— Стоп, стоп, стоп… Кто автор, название произведения…
По сути Кирилл был прав, оборвав ее таким образом, но Грищенко почувствовал, что дело не только в этом. Он понял, что эта девица вызвала у Кирилла такое же отвращение, как и у него, и что Кириллу не совладать со своим отвращением.
Грищенко Кирилл не нравился: из–за бороды, из–за джинсов, из–за нахальной повадки, присущей нынешним молодым, но враждебность к Чудаковой примирила его с Кириллом, они даже взглянули понимающе друг на друга, одинаково развели руками.
— По–моему, вам читать не стоит, — подбодренный Кириллом, сказал Грищенко.
Покровский, который только что безнадежно спал, вдруг вскинулся:
— Это еще почему?
От его вопроса Грищенко растерялся. Это только Покровский, оказывается, может проявлять свои чувства, сбивать людей с толку, высмеивать и выставлять их в дурном свете. А Грищенко нельзя.
— Очки, и все такое, — пробормотал Грищенко неуверенно, презирая себя за неуверенность.
— Снимите очки и читайте, — сказал Покровский девице.
— Грибоедов. «Горе от ума». Монолог Чацкого.
И девица, будто сорвавшись с цепи, начала читать.
Читала она хорошо, даже очень хорошо, Грищенко понимал это. Но была аномалия, которая вроде бы и подчиняла себе, и покоряла, и все же воспринималась как аномалия, а не норма. Она читала, и никто не осмеливался ее прервать: ни преподавательница сценречи, ни Кирилл, ни, тем более, сам Грищенко. Почему–то он боялся этой Чудаковой.
— Еще чего? — спросил Покровский, когда она дочитала до конца.
— А чего? — вопросом ответила она. — Что–нибудь потише…
— Могу Блока. «Девушка пела в церковном хоре».
И она читала Блока. Грищенко смотрел на ее сутулую фигуру, на стоптанные туфли, в которых она не постеснялась явиться на консультацию, на юбку, которая сползла куда–то на бедра, потому что была ей велика. Он отмечал все эти ее недостатки, пытался возмутиться ее расхлябанностью и неряшеством и — не мог.
Вместо этого он видел прекрасную девушку в белом платье.
Она дочитала.
— Басню! — резко крикнул ей совершенно проснувшийся Покровский.
— Нету, — ответила она.
— Ты что же, даже «Ворону и лисицу» не знаешь?
— Почему, знаю… Крылов. «Ворона и лисица». Впервые Грищенко слышал, чтоб так читали «Ворону и лисицу». Она не изображала ни ворону, ни лисицу, а рассказывала про них историю почти с отвращением, как совершенно бесполезное что–то, обреченное на непонимание. Дескать, все мы это знаем, но от нашего знания ничего не изменится, и лесть по–прежнему будет вынуждать нас открывать клюв и каркать во все горло.
— Почему так читала? — протелеграфировал Покровский.
— Крылов писал лежа, — ответила Чудакова.
— Откуда знаешь? — заорал Покровский.
— Да все знают, — ответила она.
Эти двое отлично понимали друг друга. Знали, о чем речь. И Грищенко впервые в жизни подумал, разрешил себе подумать, что Покровский, может быть, и не притворщик, и не старый пень, и не…
— А ну, подтяни юбку, выпрями спину, — сказал молчавший доселе старик Кох. — Что ты ходишь, будто ждешь тычка в горб?.. Пройдись туда–сюда. Бегом! По кругу. Ну, Буратино!!!
— Бегать не буду, — глухо сказала Чудакова.