Одна из неприглядных сцен – снова в письме к Гайдукевич: «Пример: С[ережа] уронил что-то под стол и шарит (он очень высокий, а в кухне тесно). Мур, не дрогнув, продолжает есть. Я – Мур, подыми же! Как же ты можешь сидеть, когда папа ищет? ‹…› Мур спокойно продолжает есть и сообщать последний фельетон из “Последних Новостей”. С. Я. ни слова мне в подтверждение, и как часто – мне в посрамление. Или – Я в его воспитание не вмешиваюсь. То, что Вы делаете – чудовищно. (При нем). А “чудовищно”, что я, наконец, не вытерпев его полной тарелки и полного словами рта, наконец беру ложку и сую ему в рот. Тогда – буйный скандал. А Мур за едой говорит непрерывно: обед (суп и котлеты) длится час… В доме он томится: – Какая у нас ужасная семья!»
Но в безвыходную ловушку Цветаева попала с началом школьного обучения сына: теперь времени для творчества почти не оставалось. Дважды в день она провожает Мура в школу и дважды его оттуда забирает. А кроме того, считает необходимым еще подолгу гулять с ним; домашние называют это «материнским безумием».
Ариадна, активно помогавшая раньше, все больше занята собой…
Скоро и Мур начнет посещать «Союз возвращения»; правда, ему там скучно. Веселее на митингах, он охотно бывает на них с отцом и сестрой, – а митингов в бурном Париже середины тридцатых годов предостаточно! «Мур живет разорванным, – пишет Цветаева Тесковой, – между моим гуманизмом и почти что фанатизмом отца».
Безнадежно рушился прекрасный миф, родившийся некогда в волошинском Коктебеле, на берегу моря. Между супругами разрасталась пропасть, игнорировать которую становилось уже невозможно: «…все разные и все (и всё) – врозь, – признавалась Цветаева в письме того же 1934 года, – людям не только у меня, но и у нас не сидится (никакого “у нас” – нет)». И еще резче – о супружеских отношениях:
«…он меня по-своему любит, но – не выносит, как я – его. В каких-то основных линиях: духовности, бескорыстности, отрешенности мы сходимся (он прекрасный человек), но ни в воспитании, ни в жизнеустройстве, ни в жизненном темпе – всё врозь! Главное же различие – его общительность и общественность и моя (волчья) уединенность. Он без газеты жить не может, я – в доме и в мире, где главное действующее лицо – газета – жить не могу».
Отчуждение мужа Марина Ивановна объясняет иногда и другими причинами. «Думаю, в нем бессознательная ненависть ко мне как к помехе – его новой жизни в ее окончательной форме, – сказано в письме к Буниной. – Хотя я давно говорю – хоть завтра. Я – не держу».
За недоговоренностью тут проступают два возможных истолкования: готовность разрушить семейную совместность, – и готовность отпустить в Россию, о которой он так тоскует. То и другое не раз уже, видимо, обсуждалось в домашних стенах. В письмах Сергея Яковлевича сестре в Москву настойчиво звучит: «Если бы я был один!», «с Мариной прямо зарез…», «…с нею ужасно трудно. Прямо не знаю, что и делать…». И – той же Елизавете Яковлевне: «Марина – человек социально совершенно дикий, ею нужно руководить как ребенком».
Вот так это называют в семейном интерьере.
Только жестокий ход самой судьбы расставит оценки в этом споре. Всего через пять лет…
Третьим мая 1934 года помечено одно из самых блистательных и трагичных цветаевских стихотворений:
Рефрен отречения, с горечью обрывающий все ниточки дорогих связей, и далее многократно повторен, – вплоть до заключительных строк:
В своей тетради под поэтическим текстом Цветаева записала: «Эти стихи могли бы быть моими последними».