Нина была еще в Елабуге, когда по городу разнеслась весть о самоубийстве одной из эвакуированных. Волей случая оказалась она и на елабужском кладбище в самый день похорон Цветаевой. И здесь только поняла, что самоубийца – ее недавняя собеседница.
Позже она узнала ее имя – Марина Цветаева.
Поразительное совпадение! Нина с детских лет слышала эту фамилию у себя в доме: Цветаев. Именно Цветаев, не Цветаева.
А все дело в том, что с Иваном Владимировичем, отцом Марины, состоял в интенсивной переписке дед Нины – преподаватель рисования в псковской гимназии; Цветаев даже послал ему то ли альбом, то ли какую-то книгу с дарственной надписью. Однако о Марине Цветаевой, поэте, Нина ничего не знала.
Она услышала о ней только теперь, вернувшись в Чистополь. Выяснилось, что мать Нины в юности увлекалась цветаевскими стихами. Она даже слышала, как читала их сама Марина вместе со своей сестрой Асей, – видела сестер в Крыму на литературных вечерах.
Естественно, что все подробности встречи с «учительницей» были пересказаны теперь матери и заново пережиты Ниной вместе с ней. Потрясение надолго сохранило их в памяти.
У меня нет сомнений в подлинности свидетельства Н. Г. Молчанюк.
Странным образом ощущение достоверности сразу возникло по отношению не только к внешним обстоятельствам встречи, но и к диалогу, хотя, кажется, труднее всего верить воспроизведению прямой речи, звучавшей более сорока лет назад (первые записи воспоминаний Молчанюк относятся к 1984 году). Но доверие появилось сразу: да, это цветаевские слова! Именно Цветаева могла сказать так и об этом.
Свидетельство Молчанюк соответствует решительно всему: характеру Марины Цветаевой, особенностям ее мироощущения и особенностям той ситуации, в которой она тогда оказалась…
(Подтверждение рассказу я нашла и в письмах Ариадны Сергеевны Эфрон. В двух письмах, адресованных в разное время разным людям, дочь Цветаевой повторяет знакомую нам мысль теми же словами: «9-го апреля похоронила последнего, кажется, человека, которому здесь, в России, могла говорить: “а помнишь?” – мужа моей давней приятельницы Нины Гордон; не знаю, знаешь ли ты ее. Мы с ним дружили еще во Франции, а с ней с первых дней моего приезда в СССР…» И еще в письме от 28 августа 1974 года примерно то же: «…какое счастье, когда каждое горе – пополам. А мне уже давно некому сказать: “а помнишь?” – хотя бы это сказать!»
Это неожиданное эхо – важный опознавательный знак. Очевидно, что в Елабуге Цветаева повторила незнакомой девушке то, что не раз говорилось в их доме и что безотчетно, как губка, впитала в себя Аля, выросшая под мощным излучением материнской личности…)
Эпизод этот в очередной раз опровергает версию о самоубийстве в Елабуге как акте, совершенном в состоянии разрушенной психики. Нет, и свидетельство Чуковской, и свидетельство Молчанюк, становясь в ряд с тремя предсмертными письмами, написанными обдуманно и трезво, – исключают возможность такой трактовки.
Добавим еще, что и бесхитростный Сизов, говоря о впечатлении, какое на него произвела Цветаева, подчеркивал: не похоже было, чтобы она готовилась тогда к чему-то страшному. Он чувствовал в ней, наоборот, желание вырваться из беды, что-то сделать для этого. «Устремленность в ней была», – настаивал Алексей Иванович…
Почему же не осуществился план отъезда в Чистополь 30 августа?
Может быть, по очень простой причине: просто потому, что ни в тот день, ни в ближайшие не оказалось пароходного рейса на Чистополь. Рейсы были тогда, по словам той же Молчанюк, весьма нерегулярными. Ведь именно поэтому – из-за отсутствия парохода – и сама Нина застряла тогда в Елабуге, хотя она получила от матери телеграмму и торопилась вернуться обратно.
Но вот еще одна запись в дневнике Мура: 30 августа упомянуты две «литературные дамы» – Ржановская и Саконская, из бывших попутчиц по пароходу. Они обсуждают с Цветаевой вопрос о переезде в Чистополь.
Именно они, пишет Мур, отговаривают Марину Ивановну уезжать! Они считали, что раз там, в Чистополе, нет ничего определенного, то и в Елабуге можно отыскать работу.
И Цветаева находит силы сделать последнюю попытку вытащить себя и сына из болота безнадежности.
Она идет – на больных ногах! – в пригород Елабуги, в овощной совхоз: там, сказали ей, можно договориться о заработке. Идет – и предлагает председателю совхоза свои услуги: вести переписку, оформлять какие-нибудь бумаги.
– У нас все грамотные! – отрезал председатель.
Через несколько дней с тем же председателем случилось разговаривать одной молодой женщине, врачу. Слух о самоубийстве уже дошел тогда до совхоза. И председатель уже понял, что приходила к нему именно та усталая немолодая женщина, которая на следующий же день покончила с собой. «Я дал ей тогда пятьдесят рублей, просто чтобы не отпускать ни с чем, – рассказывал председатель. – Но она ушла, оставив деньги на моем столе. А больше я ничего не мог…» Эту подробность спустя много лет сообщила женщина-врач в письме к И. Г. Эренбургу…
Милостыня, поданная в тяжкие дни великому поэту, – не сыграла ли и она свою роль?