Спустя два года Мур признался в письме к Гуревичу, что незадолго до трагической гибели мать «совсем потеряла голову», а он только злился за ее «внезапное превращение». Приведу без сокращений эти три важные фразы из письма, написанного Муром 8 января 1943 года:
«Я вспоминаю М. И. в дни эвакуации из Москвы, ее предсмертные дни в Татарии.
Она совсем потеряла голову, потеряла волю.
Она была одно страдание. Я тогда совсем не понимал ее и злился за ее внезапное превращение».
Отметим: для сына, который был рядом с матерью все эти месяцы, ее состояние незадолго до гибели выглядело как «внезапное превращение».
Однако осознает это Мур позже.
В Елабуге же в последние дни августа, когда силы матери на исходе, а ее душевное напряжение усугубляется физическим недомоганием, шестнадцатилетний подросток, крайне раздосадованный новой отсрочкой отъезда, не находит в себе ни единой капли сочувствия.
Он зол и жесток.
В его дневнике 30 августа появляется запись:
«Мать как вертушка совершенно не знает, оставаться ей здесь или переезжать в Ч. Она пробует добиться от меня “решающего слова”, но я отказываюсь это “решающее слово” произнести, потому что не хочу, чтобы ответственность за грубые ошибки матери падала на меня. ‹…› Пусть покажет на деле, насколько она понимает, что мне больше всего нужно. Во всех романах и историях, во всех автобиографиях родители из кожи вон лезут, чтобы обеспечить образование своих rejetons[36]
‹…› Мать совершенно не знает, чего хотеть. Я, несмотря на “мрачные окраины”, склонен ехать в Чистополь, потому что там много народа, но я там не был, не могу судить, матери – видней. ‹…› Мое пребывание в Елабуге кажется мне настоящим кошмаром. Главное, это все время меняющиеся решения матери, это ужасно».Что из записанного в тот день сын произнес вслух?..
Неожиданным дополнением к этой дневниковой записи оказался мой разговор с елабужским другом Мура Дмитрием Саконским. Я разыскала его уже в восьмидесятые годы в редакции журнала «Новый мир», он работал там в отделе критики. Елабужские дни уже отошли в далекое прошлое, рассказ Саконского был лаконичен, но некоторые его подробности показались мне очень значимыми. Друг Мура вспомнил, в частности, как тот жаловался ему на деспотический характер матери; она настойчиво пыталась руководить им – что читать, с кем дружить и гулять. А ведь Муру еще в феврале исполнилось шестнадцать, и самостоятельный характер его явственно сформировался. Увы, повторялась история середины тридцатых годов с повзрослевшей Ариадной. Но тогда новую подсветку получает и непримиримая жесткость дневниковой записи сына 30 августа.
Не пройдет и суток после этой записи до того момента, как ноги подкосятся у юнца, пытавшегося рассуждать об ответственности.
Он сядет прямо в дорожную пыль, услышав от хозяйки дома о том, что матери уже нет в живых…
31 августа 1941 года.
А Яркий солнечный день. Все ушли из дома, кроме нее, и она знала, что ушли надолго. Три записки, оставленные на столе, лаконичны, но каждое слово в них – выверено.
Она уходит из жизни в последний день лета. Уходит в конечном счете потому, что видит себя на грани – взнуздания теми силами, подчиниться которым ее дух не может.
Это была ее особенность в отношении к смерти. В зрелые свои годы она постоянно думает и пишет о смерти добровольной.
Смерть как протест – если уже не осталось надежды иначе одолеть принуждение. Смерть, если нельзя быть – то есть жить по собственным высшим законам.
Так горделиво писала она еще в 1924-м. И это победоносное чувство пронесла через всю жизнь.
Ее жизнь, как она была задумана Богом, черпала силы из двух источников: сердцем принятого на себя долга заботы о близких – и роскоши творчества.
И нужно-то было теперь, в сущности, немногое. Минимальный заработок, чтобы прокормить сына и чтобы отсылать время от времени посылки дочери и мужу в лагерь. И возможность несколько часов в день склоняться над листками бумаги с пером в руке.