Читаем Марина Цветаева. По канату поэзии полностью

Все время беременности Муром и после его рождения письма Цветаевой наполнены им. Она воображает его мужской ипостасью своего «я» и хлопочет над ним с исступлением, далеко превосходящим материнскую заботу, доходя до почти религиозного экстаза. Во втором стихотворении цикла «Под шалью», «Запечатленный, как рот оракула…» (2: 240), написанном в период беременности, есть даже намек на то, что Мур станет современным пророком или святым («Женщина, в тайнах, как в шалях, ширишься, / В шалях, как в тайнах, длишься»). Очень странные рассказы Цветаевой в письмах о поведении Мура в ее утробе отвечают традиции жизнеописаний византийских святых[375]. Решение назвать мальчика Георгием – именем ее самого любимого святого и небесного покровителя Москвы – также говорит о фантастически преувеличенных ожиданиях, которые она проецировала на этого ребенка.

После рождения Мура Цветаева полностью поглощена страстной любовью к нему; она отдает ему всю себя целиком. Одновременно она насыщает его Россией, которой он никогда не видел, как в «Стихах к сыну»: «Я, что в тебя – всю Русь / Вкачала – как насосом!» (2: 301). Она мечтает о том, чтобы жить с ним вдвоем на острове – на том самом острове, который раньше ассоциировался для нее с поэтическим изгнанием, с истинной родиной ее одинокой души, – где они соединятся в круговой поруке взаимной любви, защищенной от вторжений извне[376]. Любовь Цветаевой к сыну – это, в определенном смысле, ее завершающая, идеальная попытка слияния с собственной «мужской сущностью» или alter ego, слияния, к которому она стремилась на протяжении всей своей творческой жизни. К сожалению, она не хотела понять (или хотя бы признать), что Мур, при всем его уме и способностях, был ребенком угрюмым, неприятным, по многим свидетельствам эгоистичным, невнимательным, грубым и с некоторым эмоциональным дефектом (об этом свидетельствуют лаконичные записи в его дневнике, сделанные после смерти матери).



М. Цветаева с сыном Георгием




Впрочем, вполне возможно, что Цветаева все же глубоко осознавала свою неудачу в воспитании Мура, хотя так и не смогла вслух признаться в этой самой болезненной своей тайне. Еще в 1935 году в коротком, безнадежном стихотворении она глухо говорит о том, что Мур несчастен и трагически повторяет ее собственную нечеловеческую тоску:


И если в сердечной пустыне,


Пустынной до краю очей,


Чего-нибудь жалко – так сына, —


Волчонка – еще поволчей! (2: 328)



Одинокий, неуравновешенный десятилетний мальчик в этом стихотворении – изгой, который еще более чужд всем людям, чем его опасная, вечно ненасытная мать-волчица. Если в ней сохранились хотя бы следы воспоминаний о прошлой связи с жизнью, то он – из-за изоляции, которой она его своекорыстно обрекла – никогда не знал ничего, кроме «джунглей», и не может быть приручен.

В последние годы Цветаева явно начинает чувствовать, что всех, кто мог бы быть ей близок, она от себя отогнала – не только своих воображаемых поэтических возлюбленных, но и детей и мужа, с которыми делит повседневную жизнь и с которыми год за годом у нее слабеет взаимопонимание. Тело и душа все же оказались неразрывны, и разделение между ними, необходимость которого была вызвана тем, что Цветаевой была женщиной и одновременно обладала поэтическим даром, стало теперь весьма реальным и очень опасным разрывом в самой ткани существования. Цветаева, до последней минуты верная себе, доводит эту логику до неизбежного конца. В тех немногих стихотворениях, которые были написаны в последние годы жизни, ее поэтический миф сводится к окончательной изоляции в бездне одиночества – безвыходном чистилище ее невозможной судьбы. В этой метафизической пустыне у нее не может быть спутников – даже муза не рискует заступить в капкан этого круга. Результат – поэтика уже не страсти, безнадежно борющейся с полом, а неодушевленных объектов, приобретающих пугающую одушевленность[377].

Таковы циклы «Куст» (2: 317–318) и «Стол» (2: 309–314), написанные в 1933–1935 гг. В первом цветущий куст, отсылающий, возможно, к библейской неопалимой купине, из которой Бог говорил с Моисеем, становится энигматичным воплощением цветаевского вдохновения. Новое для нее ощущение собственной духовной пустоты противопоставлено его цветущей полноте: «Что нужно кусту – от меня? / Имущему – от неимущей! // <…> Что, полная чаша куста, / Находишь на сем – месте пусте?»[378]. К концу этого цикла творческий импульс Цветаевой, некогда связанный со страстью, окончательно сменяется отчаянием.

В цикле «Стол» она также находит поэтическое вдохновение не в чем-то человеческом, но в суровом, дисциплинирующем товариществе своего письменного стола, способного при этом так подчиняться ее творческой воле, как никогда не мог и не хотел ни один человек:


Мой письменный вьючный мул!


Спасибо, что ног не гнул


Под ношей, поклажу грез —


Спасибо – что нес и нес.




Строжайшее из зерцал!


Спасибо за то, что стал


– Соблазнам мирским порог —


Всем радостям поперек.



Перейти на страницу:

Похожие книги

Рыцарь и смерть, или Жизнь как замысел: О судьбе Иосифа Бродского
Рыцарь и смерть, или Жизнь как замысел: О судьбе Иосифа Бродского

Книга Якова Гордина объединяет воспоминания и эссе об Иосифе Бродском, написанные за последние двадцать лет. Первый вариант воспоминаний, посвященный аресту, суду и ссылке, опубликованный при жизни поэта и с его согласия в 1989 году, был им одобрен.Предлагаемый читателю вариант охватывает период с 1957 года – момента знакомства автора с Бродским – и до середины 1990-х годов. Эссе посвящены как анализу жизненных установок поэта, так и расшифровке многослойного смысла его стихов и пьес, его взаимоотношений с фундаментальными человеческими представлениями о мире, в частности его настойчивым попыткам построить поэтическую утопию, противостоящую трагедии смерти.

Яков Аркадьевич Гордин , Яков Гордин

Биографии и Мемуары / Литературоведение / Языкознание / Образование и наука / Документальное
Хлыст
Хлыст

Книга известного историка культуры посвящена дискурсу о русских сектах в России рубежа веков. Сектантские увлечения культурной элиты были важным направлением радикализации русской мысли на пути к революции. Прослеживая судьбы и обычаи мистических сект (хлыстов, скопцов и др.), автор детально исследует их образы в литературе, функции в утопическом сознании, место в политической жизни эпохи. Свежие интерпретации классических текстов перемежаются с новыми архивными документами. Метод автора — археология текста: сочетание нового историзма, постструктуралистской филологии, исторической социологии, психоанализа. В этом резком свете иначе выглядят ключевые фигуры от Соловьева и Блока до Распутина и Бонч-Бруевича.

Александр Маркович Эткинд

История / Литературоведение / Политика / Религиоведение / Образование и наука