Читаем Марина Цветаева. По канату поэзии полностью

Два тесно соотнесенных с поэмой текста Цветаевой могут прояснить негативный символизм куклы в ее поэтике – символизм, бросающий вызов читательским ожиданиям (кукла обычно обозначает безмятежность, нежность, заботу и проч.). Первый подтекст – это уже подробно рассмотренное ранее стихотворение «Только девочка», в котором кукла, предписанная девочке социальной традицией, служит эмблемой удушающих ограничений женской судьбы и, следовательно, недоступности для женского обезличенного «я» поэтического, личного голоса. Аналогичные примеры можно найти в других ранних стихотворениях Цветаевой, например в стихотворении «Скучные игры»: «Глупую куклу со стула / Я подняла и одела. / Куклу я на пол швырнула: / В маму играть – надоело!» (1: 113).

Второй текст также связан с детским опытом Цветаевой, но здесь она представляет себя по отношению к кукле не в женской роли будущей матери с куклой/ребенком, но в мужской роли будущего любовника/поэта с куклой/музой. Я имею в виду уже цитировавшееся воспоминание о парижской кукле в эссе Цветаевой 1937 года «Мой Пушкин». Напомню, что эта экзотичная кукла связана с первым переживанием боли от утраты любви и с первой очарованностью самим словом любовь, что свидетельствует о неразрывной связи инициации Цветаевой в любовь и в поэзию. Далее в эссе она подробнее говорит о символическом смысле куклы: это эмблема самообмана, которому предается любовник/поэт, это не более чем пустой сосуд, вместилище поэтической страсти: «Не глаза – страстные, а я чувство страсти, вызываемое во мне этими глазами (и розовым газом, и нафталином, и словом Париж, и делом сундук, и недоступностью для меня куклы), приписала – глазам. Не я одна. Все поэты. (А потом стреляются – что кукла не страстная!) Все поэты, и Пушкин первый» (5: 69). Кукла здесь раскрывает непереносимую неадекватность для поэта реальной любви.

Очевидно, что кукла у Цветаевой – безоговорочно негативный символ: она репрезентирует женскую ограниченность, безответную (ложно направленную) любовь, обманную страсть и творческую несостоятельность (возможно, здесь также небезразлична негативная семантическая окраска «куклы» в литературе гротеска, предполагающая автоматизм, поверхностность и демонические манипуляции). Кукла как метафора традиционной музы для мужчины-поэта (пустой сосуд, чистый объект) заставляет обратить внимание на недоступность для Цветаевой такого положения: любимая ею кукла заперта в сундуке, и материнство – в образе ее собственной непонимающей матери – не отдает ключа. Приказ всадника: «Освободи любовь», – обращенный в поэме «На Красном Коне» к маленькой девочке, должен быть интерпретирован в свете этих символических смыслов. При прочтении в таком контексте, уничтожение куклы героиней превращается из жестокого и бездушного действия в отважное преступание ограничений социума и обычая – начало смелого поиска нового мифа, достойного ее таланта и страсти, а также таких отношений с музой, которые позволят ей, сохранив свою субъективность, обрести товарищество. Обретаемая ею «свобода» синонимична не с анархией, а с новым принуждением (символизированным холодной суровостью всадника). Это принуждение, как и разрушение Цветаевой куклы, должно быть прочитано символически, а не буквально, – как принуждение поэтической формы, понимаемой в самом широком смысле: от ограничивающих условий размера и рифмы до очертаний мифа.

Следующие два эпизода поэмы «На Красном Коне», в которых героиня-поэт утрачивает возлюбленного и ребенка, могут быть подвергнуты такому же интертекстуальному символическому «разоблачению», как и сцена с куклой. Центральные темы этих эпизодов – одиночество, которое требуется от девушки, «отмеченной» поэтическим призванием («Девушка – без – друга!»), и отказ женщины-поэта от сосредоточенного лишь на утробе существования («Женщина – без – чрева!»), – имеют огромное символическое значение для поэтики Цветаевой[130]. Последний мотив, например, перекликается с цветаевским чревным, утробным определением поэта в терминах смертельной раны в живот в эссе «Мой Пушкин» («Дантес возненавидел Пушкина, потому что сам не мог писать стихи, и вызвал его на дуэль, то есть заманил на снег и там убил его из пистолета в живот» (5: 57)) и в «Поэме Конца» («Я не более чем животное, / Кем-то раненное в живот. // Жжет…» (3: 42)). В интересах краткости я не стану подробнее рассматривать эти мотивы в поэме «На Красном Коне». Совершенно ясно, впрочем, что сцены, в которых Цветаева отрекается от романтических отношений и от материнства, как и начальная сцена с куклой, требуют уяснения их символического, трансцендентного смысла и одновременного стирания реального, физического, человеческого значения, даже несмотря на то, что эти значения и есть та самая цена, которая платится за трансцендентность. Эта философская акробатика, которой предается Цветаева, нравственно отталкивающа, хотя поэтически блистательна.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Рыцарь и смерть, или Жизнь как замысел: О судьбе Иосифа Бродского
Рыцарь и смерть, или Жизнь как замысел: О судьбе Иосифа Бродского

Книга Якова Гордина объединяет воспоминания и эссе об Иосифе Бродском, написанные за последние двадцать лет. Первый вариант воспоминаний, посвященный аресту, суду и ссылке, опубликованный при жизни поэта и с его согласия в 1989 году, был им одобрен.Предлагаемый читателю вариант охватывает период с 1957 года – момента знакомства автора с Бродским – и до середины 1990-х годов. Эссе посвящены как анализу жизненных установок поэта, так и расшифровке многослойного смысла его стихов и пьес, его взаимоотношений с фундаментальными человеческими представлениями о мире, в частности его настойчивым попыткам построить поэтическую утопию, противостоящую трагедии смерти.

Яков Аркадьевич Гордин , Яков Гордин

Биографии и Мемуары / Литературоведение / Языкознание / Образование и наука / Документальное
Хлыст
Хлыст

Книга известного историка культуры посвящена дискурсу о русских сектах в России рубежа веков. Сектантские увлечения культурной элиты были важным направлением радикализации русской мысли на пути к революции. Прослеживая судьбы и обычаи мистических сект (хлыстов, скопцов и др.), автор детально исследует их образы в литературе, функции в утопическом сознании, место в политической жизни эпохи. Свежие интерпретации классических текстов перемежаются с новыми архивными документами. Метод автора — археология текста: сочетание нового историзма, постструктуралистской филологии, исторической социологии, психоанализа. В этом резком свете иначе выглядят ключевые фигуры от Соловьева и Блока до Распутина и Бонч-Бруевича.

Александр Маркович Эткинд

История / Литературоведение / Политика / Религиоведение / Образование и наука