Искусство балансировать на грани между фантазией и предвкушением, между безднами духовного и чувственного желания, Цветаева освоила в поэме «На Красном Коне». В переписке с Рильке, как и в поэме, стремясь к духовному союзу со своим возлюбленным, она воображает свидание, способное нейтрализовать откровенно чувственный, сексуальный язык и укротить его для целей поэтического творчества. Однако теперь, через пять лет после написания поэмы, в ситуации эпистолярной дружбы с Рильке, ставки значительно выросли, а трезвое понимание неосуществимой крайности ее желаний превалирует над юношеской романтической жаждой сильных эмоций. И все же Цветаева героически продолжает стремиться к невозможному и пытается победить смерть силой своей безнадежной страсти. Зная, что ее замысел обречен на провал в самом реальном, будничном смысле, она бьется за создание такого поэтического нарратива, который способен преобразовать бессмысленную трагедию скорой смерти Рильке в звучный, утешительный миф.
Своего пика героические усилия Цветаевой достигают в письме от 2 августа, где она делает Рильке рискованно нежное, тревожаще откровенное признание:
«Райнер, я хочу к тебе, ради себя, той новой, которая может возникнуть лишь с тобой, в тебе. И еще, Райнер, (“Райнер” – лейтмотив письма) – не сердись, это ж
Цветаева мечтает о совместном сне с Рильке ради поэтической самореализации: «я хочу к тебе, ради себя, той новой, которая может возникнуть лишь с тобой, в тебе». Ранее, во втором письме к Рильке, она уже ясно говорила о том, что ее любовь к нему – это, на самом деле, любовь к тому углубляющему вдохновение «третьему» в романтической паре всякого человеческого союза, присутствие которого превращает плоскую, одномерную связь в направленный ввысь треугольник (весьма вероятно, что на том, раннем этапе переписки с Рильке она имела в виду свой особый союз с Пастернаком), – или, если сформулировать иначе, ее любовь к Рильке – это бесконечность, которая всякий простой финал возносит в неостановимость творческого процесса. Рильке – не препятствие на пути ее поэтического порыва, а медиум ее желания:
«Священник – преграда между мной и Богом (богами). Ты же – друг [Freund],
Однако для соединения с той бесконечностью, которую репрезентирует Рильке, Цветаевой необходим язык плотской чувственности – таким парадоксальным образом она надеется развязать все духовные ограничения, на которые обрекает ее принадлежность к женскому полу. Страх перед опасностями, связанными с этой затеей, заставляет ее в письме от 13 мая (после многозначительного сообщения о том, что при чтении стихов Рильке ее постель стала облаком) предупредить: «Милый, я уже
Ко времени написания письма от 2 августа Цветаева, вероятно, решила, что Рильке уже достаточно привык к ней. В этом письме она инвертирует и таким образом «декодирует» свои эпистолярные попытки выхода за пределы пола через возвышающую любовь к Рильке, признаваясь с мучительной, почти стыдной прямотой в том, что всегда испытывала отчуждение от чувственной любви, что в любовных реакциях прибегает к притворному автоматизму, что она вызывает инстинктивное (звериное) недоверие и неприязнь у других «тел»:
«…телам со мной скучно. Они что-то подозревают и мне (моему) не доверяют, хотя я делаю всё, как все. Слишком, пожалуй… незаинтересованно, слишком… благосклонно. И – слишком доверчиво! <…> любовь слышит и чувствует только себя, она привязана к месту и часу,
Цветаева здесь многословна, заслоняясь словами от жестоко болезненной прямоты с запинкой выговариваемой самооценки, – и возможно, Рильке просто не понял, что она вела речь о сексуальной любви. Вероятно догадываясь об этом, Цветаева ищет другой способ компенсировать разрушительный эффект сделанного ею Рильке признания. И далее в этом же письме она разъясняет смысл своего поэтического замысла, подчеркивая, что ее язык, насквозь пропитанный телесностью, устремлен прочь от физического к символическому, абстрактному, метафизическому:
«Рот я всегда ощущала как мир[236]
: небесный свод, пещера, ущелье, бездна [Untiefe][237]. Я всегда переводила тело в душу (