Читаем Марина Цветаева. По канату поэзии полностью

К концу цикла «Провода» становится ясно, что породившая цикл «психейная» фантазия, следуя которой Цветаева отвергает телесную жизнь ради духовного преображения, – всего лишь поэтическая фантазия[197].

На самом деле, Цветаева продолжает преданно служить самым насущным, простым человеческим потребностям своих близких. Она отказывается от заманчивого пира Персефоны не для полета в лазурь, а для простого хлеба. Вынужденная, подобно Психее, из-за любви к своему суженому/музе Пастернаку расстаться с ним, чтобы изведать безграничную потенциальность и возвышающее сознание сверхчеловеческой боли, Цветаева достигает поэтической гениальности именно через добровольное исполнение неосуществимости реальной жизни. Она одновременно признает насущность человеческих желаний и отказывает себе в их удовлетворении; и это «двоемыслие» – когда из-за острых углов ее поэтической решимости выглядывает человеческое страдание – определяет особую мучительность ее положения. Она не смиряется со своим одиночеством; она разрывается на части. Ее поэзия – упражнение в экзорцизме; без нее она бы бросилась к своему возлюбленному без оглядки. Напряжение между реальным и воображаемым мирами в поэзии Цветаевой чаще всего скрыто или, в лучшем случае, проявляется отдельными ироническими оттенками. Тем более поражает ее неожиданное, откровенное обличение по завершению «Проводов» необоснованности своей позиции в реальной жизни – причем сделанное именно в расцвете поэтической силы и в точке наивысшего напряжения лирической веры. Она верит – вопреки жизненным обстоятельствам:

«Душу свою я сделала своим домом (maison son lande), но никогда дом – душой. Я в жизни своей отсутствую, меня нет дома. Душа в доме, – душа-дома, для меня немыслимость, именно не мыслю» (6: 243).

Это трезво реалистическое основание предельно романтической поэтики Цветаевой ускользнуло от внимания как ее друзей, так и врагов, равно как и позднейших исследователей.

В последующие годы Цветаева уже не так явно использует нарративные контуры мифа о Психее – он становится своего рода тайным талисманом сложной логики ее поэтической личности. В ряде произведений связывающие/разъединяющие провода – центральный образ одноименного цикла, – преобразуются в разнообразные иные формы, с помощью которых Цветаева изображает свое разделенное «я», «я» Психеи, как воплощение промежуточности, «серединности», навсегда чуждое покою и равновесию. Так, в стихотворении «Брожу – не дом же плотничать…» вздохи и клятвы абстрагированных «лирических проводов» Цветаевой возвращаются, посредством очередной метафорической вариации, к своему заброшенному физическому истоку: «Моими вздохами – снастят! / Моими клятвами – мостят!» (2: 233). Аналогичным образом, в «Поэме конца» Карлов мост в Праге символизирует переход поэта от любви к одиночеству и, на самом глубоком мифопоэтическом уровне, от жизни к загробному миру Аида – от человеческого счастья к аду поэтического вдохновения: «Бла – гая часть / Любовников без надежды: / Мост, ты – как страсть: / Условность: сплошное между» (3: 40).

Свойственное Психее положение «между» – также в центре поэмы «Попытка комнаты» (3: 114–119), в которой существующее в воображении Цветаевой физическое пространство, где она, наконец, может встретиться со своим поэтическим возлюбленным, эксплицитно связывается с заколдованным дворцом Психеи[198]. Однако комната так и не материализуется. Вместо этого она растягивается в бесконечные коридоры, физическое воплощение «нигдейности» – превозможение домашности, которое, парадоксальным образом, обнаруживается внутри самого домашнего пространства: «Коридоры: домашность дали». В конце концов, эти коридоры уступают место своей поэтической транскрипции – тире, одновременно связывающему и разделяющему: «Весь поэт на одном тире / Держится…»[199]. Это тире, наряду со всеми другими цветаевскими мостами, снастями, коридорами и лирическими проводами – очередное воплощение того призрачного каната, по которому женщина-поэт совершает свой рискованный путь между телом и душой, домом и «нигде», жизнью и смертью. Порой она едва удерживается, – цепляясь пятками за анжамбеман.

3


Утрата Рильке: темный соблазн Мра


Мимо свадебных карет,


Похоронных дрог.



«Чтоб дойти до уст и ложа…» (1916)





Ибо правильно толкуя слово


Рифма – чтo – как нe – целый ряд новых


Рифм – Смерть?



«Новогоднее» (1927)


Перейти на страницу:

Похожие книги

Уильям Шекспир — природа, как отражение чувств. Перевод и семантический анализ сонетов 71, 117, 12, 112, 33, 34, 35, 97, 73, 75 Уильяма Шекспира
Уильям Шекспир — природа, как отражение чувств. Перевод и семантический анализ сонетов 71, 117, 12, 112, 33, 34, 35, 97, 73, 75 Уильяма Шекспира

Несколько месяцев назад у меня возникла идея создания подборки сонетов и фрагментов пьес, где образная тематика могла бы затронуть тему природы во всех её проявлениях для отражения чувств и переживаний барда.  По мере перевода групп сонетов, а этот процесс  нелёгкий, требующий терпения мной была формирования подборка сонетов 71, 117, 12, 112, 33, 34, 35, 97, 73 и 75, которые подходили для намеченной тематики.  Когда в пьесе «Цимбелин король Британии» словами одного из главных героев Белариуса, автор в сердцах воскликнул: «How hard it is to hide the sparks of nature!», «Насколько тяжело скрывать искры природы!». Мы знаем, что пьеса «Цимбелин король Британии», была самой последней из написанных Шекспиром, когда известный драматург уже был на апогее признания литературным бомондом Лондона. Это было время, когда на театральных подмостках Лондона преобладали постановки пьес величайшего мастера драматургии, а величайшим искусством из всех существующих был театр.  Характерно, но в 2008 году Ламберто Тассинари опубликовал 378-ми страничную книгу «Шекспир? Это писательский псевдоним Джона Флорио» («Shakespeare? It is John Florio's pen name»), имеющей такое оригинальное название в титуле, — «Shakespeare? Е il nome d'arte di John Florio». В которой довольно-таки убедительно доказывал, что оба (сам Уильям Шекспир и Джон Флорио) могли тяготеть, согласно шекспировским симпатиям к итальянской обстановке (в пьесах), а также его хорошее знание Италии, которое превосходило то, что можно было сказать об исторически принятом сыне ремесленника-перчаточника Уильяме Шекспире из Стратфорда на Эйвоне. Впрочем, никто не упомянул об хорошем знании Италии Эдуардом де Вер, 17-м графом Оксфордом, когда он по поручению королевы отправился на 11-ть месяцев в Европу, большую часть времени путешествуя по Италии! Помимо этого, хорошо была известна многолетняя дружба связавшего Эдуарда де Вера с Джоном Флорио, котором оказывал ему посильную помощь в написании исторических пьес, как консультант.  

Автор Неизвестeн

Критика / Литературоведение / Поэзия / Зарубежная классика / Зарубежная поэзия