Завершая свои отношения со Штейгером, Цветаева начинает обдумывать эти вопросы, подводить итог своим поэтическим успехам, равно как и тем жертвам и компромиссам, которых они стоили. В ходе этих размышлений она переосмысливает свою пожизненную битву
Еще в 1925 году, то есть до знакомства с Рильке, в стихотворениях, завершающих книгу Цветаевой «После России», можно найти несколько текстов, говорящих о ее поэтическом истощении: в них внимание поэта начинает смещаться от предельных духовных усилий своего невозможного романа с Пастернаком к практическим обязательствам повседневной, семейной жизни. Одно из таких стихотворений — «Жив, а не умер…» (2: 254), где Цветаева возвращается к аллегорическому образу музы, чтобы описать тупик женского поэтического мифа, — и обнаруживает, что ее муза из сурового, дарующего спасение ангела, какой она (он) была в поэме «На Красном Коне», превратилась в терзающего ее изнутри демона[356]
:Далее Цветаева пишет о том, что все поэты — союзники в (неизбежно обреченном на поражение) противостоянии собственной физической сущности, в бунте, который она, следуя опасной логике, определяет как протест против (якобы) патерналистской «традиции» телесного воплощения:
Ирония и игра, характерные для цветаевской поэтики и имеющие истоком ее обостренное ощущение нереальности и условности окружающего мира, теперь подводят к самым реальным и трагическим следствиям:
Раньше Цветаевой удавалось воспринимать мир как театр кукол, с которыми можно забавляться по своему желанию, дергая окружающих за ниточки, как будто они марионетки, оживающие по ее поэтической воле; она в любой момент, наскучив игрою, могла ее прекратить и легко вернуться через воображаемый и верный порог в упоительную область небытия. Теперь эта безответственная забава представляется ей отнюдь не безвредной: для того, чтобы вернуться из своего воображаемого мира обратно в реальность придется прибегнуть к некоему насилию: «Выход — топор».
В стихотворении «Жив, а не умер…» выбор Цветаевой духовной сферы существования вначале кажется абсолютным и предельно решительным, что подтверждается литанией уничижительных определений тела как неволи: «трюм», «тюрьма», «стены», «сцена», «слава»[357]
, «тога», «ложь», «халат», «стойло», «котел», «топь», «склеп» и, наконец, «крайняя ссылка». Однако с самых первых строк стихотворения ощущается тревожный сквозняк, свидетельствующий о разладе союза с демонической музой. В последних трех строках (из которых последняя стоит вне строфы) этот разлад молниеносно оборачивается глубоким провалом: