«Никто не видит — не знает, — что я год уже (приблизительно) ищу глазами — крюк, но его нет, п<отому> ч<то> везде электричество. Никаких „люстр“… Я
Доживать — дожевывать
Горькую полынь —
Сколько строк, миновавших! Ничего не записываю. С этим — кончено» (4: 610).
Жизнь Цветаевой описала полный круг, однако, замечательным образом, надежда таится для нее даже в глубине самого последнего отчаяния: «Пора менять словарь». В «Новогоднем» и «Поэме Воздуха» она мечтала о новых сферах, где была бы избавлена от ограничений, терзающих ее и тех, кого она любит; в «Искусстве при свете совести» — представляла поэзию лишь низшим из бесчисленных уровней духовной трансценденции. Теперь она готова к последнему и окончательно непреложному испытанию своей поэтической веры — к смерти. Даже последнее ее сохранившееся стихотворение (обращенное к молодому поэту Арсению Тарковскому) — любовное, но это любовь призрака: «Ты стол накрыл на шестерых, / Но шестерыми мир не вымер. / Чем пугалом среди живых — / Быть призраком хочу — с твоими, // (Своими)…» (2: 369). Пятое время года, шестое чувство и четвертое измерение, где Цветаева когда-то мечтала жить с Пастернаком, скоро будут ею обретены, стоит лишь превратиться в потустороннего «седьмого»; этой смены декораций она ожидает с поразительным мужеством и даже юмором.
В моменты просветления Цветаева понимает, что этот очевидный выход выходом на самом деле не является, как и ее бегство из эмигрантского Аида в сталинский Советский Союз отнюдь не было избавлением. Даже на пороге смерти она бьется в тех же эмоциональных и поэтических путах, которые всегда держали ее в плену. Письмо литературоведу Евгению Тагеру, написанное в январе 1940 года, подводит мифопоэтический итог ее неразрывной двойной привязанности к земле и к небу, а также культивировавшемуся ею всю жизнь ужасному духовному питанию «жертвенной кровью» многочисленных возлюбленных:
«Помните Антея, силу бравшего от (легчайшего!) прикосновения к земле, в воздухе державшегося — землею. И души Аида, только тогда говорившие, когда о́тпили жертвенной крови. Все это — и антеева земля и аидова кровь — одно, то, без чего
Еще одно: когда его нет, я его забываю, живу без него, забываю та́к, как будто его никогда не было (везде, где „его“, проставьте:
В конечном счете, невозможно сказать, была ли смерть Цветаевой капитуляцией поэтического вдохновения перед глухой тиранией опустошения, или, напротив, триумфом творческой воли поэта над ограничениями земного бытия. Иными словами, невозможно сказать, убила ли Цветаева своей смертью свою музу или наоборот. Единственный возможный ответ на этот вопрос состоит в том, что ответа нет; во всяком случае, самоубийство Цветаевой чрезмерно мотивировано[381]
. Выхода нет, как она пишет сыну в предсмертной записке: «Передай папе и Але — если увидишь — что любила их до последней минуты и объясни, что