— Нет, нет, я совсем не гожусь для физической работы! Можете ли вы себе представить Шопена, пилящего дрова?
Она
— Нет, но еще меньше — Шопена, глядящего, как пилит Жорж Санд.
Он зевает, часами рассказывает о Джалаловой — о ее любовных историях, о ее бесцеремонности с ним и о его — Милиоти — служении ей.
— Я забочусь о Джалаловой, вы заботитесь обо мне… Она топит печечку, разогревает или варит ему ужин, пилит, рубит.
— Вы еще молоды! Вам нужно оперы, дуэта.
— Да, если из любви выкинуть дуэт, что останется от акта?
«Эту реплику — впрочем — удерживаю».
— Умны, умны, не ум, а умище, а все-таки — женщина! Молча:
— Я вам никогда не обещала быть мужчиной!
Он острослов. О большевиках:
— Ну, да, — ясно. Каторжане — и перенесли сюда всю каторгу.
Она, прижимаясь к его полушубку:
— Что дороже: мужчина или овчина?
— Овчину можно продать, мужчину — предать!
Наговорил, что царской крови — потомок Комненов! — насказал о происхождении от герцогов Беррийских — какие-то боковые ветви — медальоны с миниатюрами, найденные где-то на чердаке — чорт знает чего наговорил! — с три короба наговорил! — и «с какого блюдца я пил чай у Врубеля» — и дружил с Борисовым-Мусатовым — и брат (признанный художник) всё у него взял — а я, как дура… Боже, до чего это похоже на Т<ихона> Ч<ури>лина! <…> А было в нем неотразимое обаяние: поднятая голова, опущенные глаза, кудри, иронический узкий рот, чудесный безобидный безудержный — дурацкий! — смех, любовь к 30<-м> годам (XIX века.
Аля потихоньку поправляется. Знакомые люди Марину с Алей с утра уводят из дому, кормят, оделяют спичками, крупой, мукой, башмаками, не отпускают и обижаются на благодарности.
Но вот потрясающая неожиданность — письмо, вложенное в двери борисоглебского дома.
Если в К<окте>бель поедете, то там остановитесь у М. В<олошин>а. С<ергей>Я<ковлевич> сам хотел написать, но был у нас очень недолго, сильно спешил.
Был и звонок художника Кандаурова: Сережа — жив. Она предельно взволнованна, ликует, молится: