— Великий правитель совершает великие вещи, благодеяния ли, злодеяния ли.
Выбор, как говорится, за тобой, мудила.
Что до меня, спасибо прекрасному греческому образованию, которое я успел получить перед моим приключением.
На латыни я добавил:
— Рим не одобряет убийства беззащитных людей.
— Правда? — спросил Птолемей. — Значит, Рим осудил был разрушение Карфагена?
Ути-пути, какой знаток истории, подумал я. Еще я подумал: ну, если у тебя хватит соли, чтобы засыпать здесь все, вперед, дружок, вяль мясо.
Но язычок-то прикусил. Вместо этого я ответил как можно спокойнее, стараясь, по возможности, не выдать своего волнения.
— Нынешний Рим, может, и осудил бы.
Птолемей смотрел на меня. Взгляд его огромных черных глаз (в этой темноте едва ли было видно его зрачки) вцепился в меня, будто коршун в добычу, но я только улыбнулся шире.
Город, чувствовал я, зависит от меня, все эти люди сейчас зависят от меня, и сердца их бьются в унисон, быстро-быстро, как у загнанных зверьков.
Я смотрел на Птолемея. Он был еще не старый, но я знал, что долго ему не прожить. А если долго ему не прожить, то пора бы подумать и о том, как его запомнят. Кроме того, ему смертельно нужна была наша поддержка.
Я улыбался, зная, что победил. Тишина в городе стала совсем звонкой. Я не мог поверить, что место, где одновременно находится столько людей, может быть таким тихим. Воздух с хрипами выходил из груди Птолемея.
Наконец, он махнул рукой, признавая, что я прав.
Но как относительна добродетель, милый друг! Я спас жителей Пелузия, однако я уговорил Габиния привести к власти жестокого и злого человека и способствовал, хоть и косвенно, убийству одной глупенькой малышки, которую кто-то очень сильно любил.
Да, я пытался ее спасти, но неудачная попытка, в отличие от удачной, не в силах сколь-нибудь искупить вину.
Что касается жителей Пелузия, они устраивали в честь меня шумные праздники, когда я, как и Птолемей Авлет, провозгласил себя Новым Дионисом. Ирония в том, что среди его бесконечных мудреных греческих имен было и такое, хотя меньше всего этот ссыхающийся мужик был похож на Подателя Радости. Кроме того, когда удача отвернулась от меня, среди египетского контингента вернее и преданнее всего мне служили именно пелузианцы.
Воистину, мир помнит добродеяния, и они умащивают его жесткое сердце.
Разве не прекрасно, что мы в силах оставить по себе такое наследие, и оно будет жить, когда нам уже не захочется жить, и будет жить после того, как у нас перестанет получаться жить?
По-моему, нет ничего прекраснее. Я часто утешаю себя мыслью, что добра и зла во мне все-таки поровну. Ведь я пожалел их тогда искренне. Ты спросишь, и резонно, какой труд пожалеть безоружных, сдавшихся людей, всякий, кроме Птолемея, пожалел бы их. Безусловно, но сердце мое весьма и весьма ожесточилось, и я был рад услышать от него весть жизни.
Кроме того, прежде я не совершал столь благородных поступков, живя жизнью молодого и беззаботного повесы, я не знал, как прекрасно может отражаться на настроении благородство души, смелость и самостоятельность в благодеяниях.
Хватит себя восхвалять, Марк Антоний, прекрати это и скажи, что думаешь. Я просто почувствовал сильную печаль от мысли, что здесь прольется столько слез и крови, от которой я заранее отказался. Я пришел сюда милостиво и милостиво собирался уйти.
Жители Пелузия не восславили меня громко, когда Птолемей сдался, чтобы не вызывать жгучую царскую ревность, но затаили благодарность в сердце, и я вкусил ее позже. А тогда мне и не нужно было ничье восхваление, я отлично сам себя восхвалил, как это умею, и чувствовал молчаливую любовь, которой насыщался, как водой после долгого перехода по пустыне.
После, перед самым приездом Габиния, Антипатр сказал мне:
— Я впечатлен.
Он снова покручивал черную бороду, и я все гадал, как это у него получается так здоровски при этом выглядеть.
— Правда? — спросил я. — Хорошо получилось?
— Очень, — ответил он. — Милосердие стоит дорого.
— Крайне еврейский ответ, — сказал я. — О, извини, ты же не совсем еврей, я помню.
— Неважно, — ответил он. — Важно, что ты вел свою линию до самого конца.
Прекрасный человек, я всегда очень тепло к нему относился, восхищался им и учился у него. Мне несколько обидно, что, когда Цезаря убили, он встал на сторону Кассия, а не на мою.
Я, уже взрослый и состоявшийся человек, помню, переживал тогда, что Антипатр в меня не верит, не верит в силу моего гения, в мою удачу, в то, что я всему научился, и вообще считает, что я безнадежен.
Переживал страшно, хотя все понимал, и что политика есть политика, и что у Антипатра было много причин поступить именно так.
Представляешь, обидно даже сейчас, когда он тринадцать лет как умер. Ну что ты с этим сделаешь?