Я обнял ее, а Гай выключил телевизор и уставился в черный экран.
Ты сказал:
— Но ведь есть же закон Семпрония!
Помолчав, ты добавил:
— И Катилина.
— Да, — сказала мама. — И Катилина.
Она, всегда такой ужас испытывавшая при мысли о войне, вдруг страстно ее захотела. Она представляла, как солдаты Катилины ворвутся в город и вызволят Публия. Но это были фантазии, в сущности, не так сильно отличавшиеся от моих.
— Все, — сказал я. — Давайте-ка отвлечемся, проведем как-то время.
Мне хотелось кричать и плакать, но я должен был быть Публием до конца. И я должен был улыбаться.
Как мы провели этот день, почти не помню. Помню разве что: я сохранял спокойствие, которому позавидую сам много позже, например, сейчас. Но, в целом, разве не считаешь ты, что в горе я, неожиданно, нахожу успокоение и достоинство? Такой разнузданный обычно, норов мой вдруг смиряется. Это от Публия, я верю, невидимая нить в этот момент снова связывает нас.
Что же мы делали? По-моему, играли в кости на желания, и даже было смешно. Мне невероятно везло, сложно представить, но раз за разом выходила "Венера", тебе же доставались одни "собаки". И я развлекал всех, задавая тебе задачки вроде проехаться верхом на свинье или поцеловать корову в нос, или пройтись по забору вокруг всего поместья (невероятно сложная задача, учитывая, что камень стал скользким).
К вечеру мама снова рванулась к телевизору, но я мягко ее перехватил, остановил.
— Подожди, — сказал я. — Мы узнаем все завтра. Мы будем меньше мучиться, если все плохо и больше радоваться, если все хорошо. Дай нам время.
Ты сбегал в пристройку, где жил наш греческий доктор, и принес маме какой-то отвар или настойку, выпив эту гадость, она крепко заснула.
А мы сидели втроем и смотрели на мертвый и пустой черный экран телевизора.
— Как думаете? — спросил ты. — Мы заснем?
— Я — нет, — сказал Гая. Я зевнул, и вы неодобрительно посмотрели на меня.
— Что? — спросил я. — Тело есть тело, что поделать. Спать хочу — не могу. Сейчас умру!
И мы втроем захохотали так громко, что перебудили, должно быть, весь дом. Кроме мамы, спасибо настойке.
— Я сейчас умру, — хохотал Гай. — Не могу! Умрет он!
Да уж, мы встретили горе, как и полагается Антониям — дурацким смехом.
Наконец, мы разошлись, у выключенного телевизора остался лишь Гай и торжественно пообещал его не включать.
Я все равно думал, я не засну, все буду думать, как сложится судьба Публия, но прикосновение Гипноса отправило меня в мир без Танатоса.
Разбудил меня стук в дверь, очень-очень громкий. Ты наверняка помнишь этот звук. Уверен, даже если не помнишь больше ничего — его помнишь.
Сначала я подумал, что этот стук — остаток липкого сна, но он повторился, уже совершенно реальный и — еще громче. Не стук — удар в дверь. Будто кто-то всем телом кидался на нее. Сердце мое забилось горячо и жарко, я вскочил с кровати и побежал вниз по лестнице, в передней уже собралась прислуга, вы с Гаем стояли у двери, и я ринулся к вам, испуганный неизвестно чем, с криком:
— Вы чего обалдели?!
Не открывайте.
— Но там…, — начал ты, и тебя передернуло так, что я подумал, будто у тебя начинается припадок.
— Публий, — закончил Гай. — Я видел его силуэт.
— Что?
Снова удар, дверь вздрогнула, а огни в лампах рабынь задрожали.
— Юнона Охранительница, — зашептала Миртия. — Обереги нас от зла и мерзости!
— Тихо, — сказал я, и, оттолкнув вас, подошел к двери. Первое, что я почувствовал — запах. Сладкий-сладкий, как очень концентрированная ваниль, и в то же время внутри — непередаваемо мерзкий, это был запах гнилой крови, запах, который я узнал по-настоящему много позже. Благовония маскировали (лишь слегка, от чего на самом деле пахло еще ужаснее) гниение.
Знаешь, с тех пор мне часто казалось, что это мой запах. Что эта гниль под сладостью настолько моя суть, что становится еще страшнее при мысли о том, кто тогда приходил.
Этот мерзостно-сладкий запах забрался ко мне в ноздри, и по ним вниз — в легкие, а затем в сердце, наполнив его отвращением и тошнотой. Запах разложения, замаскированный чем-то аппетитным все усиливался.
— Пиздец какой, — сказал я. Думаю, даже Миртия, которая сквернословия не любила, была со мной согласна. Снова удар, кто-то всем телом навалился на дверь, да еще и со всей силы. Ему должно было быть очень-очень больно. Или как?
Я глянул, как подпрыгнул засов, и прижался к двери.
Пойми меня правильно, я бы никогда не стал глядеть в смотровое окошко, я себе не враг. Но щель в дереве, длинная и тонкая, пропускала немного света. И, прижавшись к двери, чтобы удержать ее, я увидел его глаз. Живой карий отблеск. Я уверен, это был его глаз.
Рабыни плакали, ты вцепился в подоконник.
А Гай сказал:
— Может, откроем?
— Откроем, мать твою, — сказал я.
— Но это Публий.
— Это не Публий.
Или уже не Публий. Объяснение могло быть лишь одно — ларва. А у этого в свою очередь тоже могло быть лишь одно объяснение. Я снова посмотрел в щель. Я ожидал увидеть мерзкую плоть призрака, съедаемого личинками, но увидел только тот же карий отблеск родных глаз.