После обнародования манифеста только за четыре месяца было подавлено 647 восстаний. Весной 1861 года в Петербурге и Москве происходили первые уличные демонстрации студентов. В сентябре появилась прокламация Шелгунова и Михайлова «К молодому поколению», отпечатанная в лондонской типографии Герцена. В конце того же года братья Серно-Соловьевичи и их единомышленники, близкие к «Современнику», создали тайную революционную организацию «Земля и воля». Россия жила ожиданием революции.
А Марко Вовчок? Как она отнеслась к реформе? Не сказала ни слова… по крайней мере в письмах. Но спустя несколько лет в романе «Записки причетника» выразила свое отношение к реформе устами старой крестьянки: «Ступа только другая, а толченье то самое!»
…В Петербурге умирал Шевченко. Безнадежно больной поэт с нетерпением спрашивал навещавших его: «Що?., е!.. е воля? є манифест?.. Так нема?.. Нема?.. Коли ж воно буде?!»
До оглашения манифеста он не дожил нескольких дней. А уж он-то не удержался бы от крепких слов!
26 февраля (10 марта) А. В. Маркович вместе с Таволгой-Мокрицким{30}
пришли рано утром проведать Тараса Григорьевича в Академию художеств и увидели на столе еще не остывшее тело. Сраженный горем Афанасий только и мог вымолвить: «Боже ти мій, яка сила пішла в домовину!»Мокрицкий, услышав эти слова, в тот же день написал стихи и прочел их на панихиде:
Похороны поэта вылились в общественную манифестацию.
Вся Университетская набережная от Дворцового до Николаевского моста была запружена народом. «В этот день, — вспоминал писатель С. Терпигорев, — шел сильный снег и хлопья его так и валились, покрывая землю, и экипажи, и лошадей, и людей, которые шли и ехали за печальным шествием».
А в Риме светило солнце и распускались цветы. Марко Вовчок, еще не зная о смерти Шевченко, робко укоряла его за долгое молчание, просила беречься и не пренебрегать советами любящих людей: «Чую, що Ви усе нездужаєте та болієте, а сама вже своїм розумом доходжу, як-то Ви не бережете себе і які сердиті теперь. Оце добрі люди скажуть: «Тарас Григорович! Может, Ви шапку надінете: вітер!» — а Ви зараз і кирею з себе кидаєте. «Тарас Григорович, треба вікно зачинити — холодно…» — а Ви хутенько до дверей — нехай на стежі стоять. А самі Ви тільки одно слово вимовляєте: «одчепіться», та дивитесь тільки у лівий куток. Я все те добре знаю, та не вбоюся, а говорю Вам і прошу Вас дуже: бережіте себе. Чи таких, як Ви, в мене поле засіяне?..»
Письмо «названой дочери», оказавшееся ее прощальным словом, было опубликовано Максимовичем в июньской книжке «Основы» в редакционной статье «Значение Шевченка для Украины».
«Как понравилось мне письмо ваше к Шевченку, в нем я узнал вас такою, какою знал в Немирове», — писал Марии Александроцне Дорошенко после перенесения праха поэта на украинскую землю. «Едва ли кому другому были оказаны такие почести», — рассказывал он писательнице. А Мокрицкому вспомнилось, когда он прочитал ее письмо, как Шевченко, будучи последний раз на Украине, летом 1859 года заезжал к нему в Пирятин и говорил только о ней, о Марусе Маркович; как он пел ее песни, те, что она пела ему в Петербурге, и вдруг оборвал себя на полуслове: «Да нет, — говорит, — далеко куцему до зайца. Так никому не спеть!»
Почтить память Шевченко она считала своим священным долгом. Прощаясь с Тарасом Григорьевичем, Марко Вовчок дала ему слово написать «много-много» сказок. Мария Александровна начала сочинять их в Италии, закончила в Париже и снова вернулась к сказкам в последние годы жизни. Это наиболее значительные после «Народних оповідань» ее произведения на украинском языке.
РАБОТА
Чем дольше писательница жила за границей, тем острее чувствовала кровную связь с родиной. Все ее помыслы были обращены к далекой России, пробуждавшейся от векового сна. Все, что она видела и узнавала на Западе, обогащало ее духовно, но в оригинальном творчестве никак не отразилось, если не считать парижских очерков. Марко Вовчок могла бы сказать о себе то же, что Гоголь в письме из Рима: «Ни одной строки не мог посвятить я чуждому. Непреодолимою цепью прикован я к своему, и наш бедный, неяркий мир наш, наши курные избы, обнаженные пространства предпочел я небесам лучшим, приветливее глядевшим на меня».
Гоголь стал ее наваждением. Она не могла отделаться от мысли, что и он ступал по тем же каменным плитам, бродил по тем же улицам, останавливался перед теми же зданиями, хранившими на себе печать тысячелетий. И как было не подумать, что, может быть, в этой самой или очень похожей комнате Гоголь писал «Шинель» и страдал над «Мертвыми душами»…