— Я, ребята, не хвастаюсь, будто у меня отличный голос, но пою часто, и вы должны петь, ибо пение укрепляет дух и поддерживает в нас бодрость. Однако следует петь так, чтобы это доставляло радость, а не мучение — как тому, кто поет, так и тем, кто, по несчастью, должен слушать. Пойте, но не тужьтесь. Никаких усилий, ребята! Голос должен литься спокойно и естественно, его нельзя выдавливать из себя с гримасами страдания, ибо в таком случае мы будем походить не на певца, а на человека, страдающего несварением, который отчаялся в тщетных потугах облегчить свой желудок…
Спесивому дону Омеро пришлось молча проглотить колкость; он весь побагровел от гнева, а мы не старались скрыть восторга, вызванного остротой учителя английского языка.
Однажды, пробегая список учащихся нашего класса, дон Лисаниас заметил:
— Вы всегда смеетесь над Гонсалесом, потому что его зовут Барто
ло. Что за чепуха! Бартоло — имя достойное и благородное и может стать знаменитым, что целиком зависит от Гонсалеса. Так или иначе, а Гонсалесу нечего стыдиться своего имени. Это было бы непростительной глупостью… Знаете ли вы, что вызывает законный смех? Уловки, к которым прибегают иные дураки, отказываясь от имени, данного им родителями, и пытаясь прославиться, присвоив себе имя какого-либо знаменитого деятеля. Дураки считают, что вместе с именем удастся присвоить себе также доблести и талант великого человека…При этих словах мы вспоминали, что дон Омеро перед поездкой в Соединенные Штаты именовался Теле
сфоро Чаверри, а из Соединенных Штатов вернулся, горделиво хвастаясь именем бессмертного автора «Одиссеи» и «Илиады»[85].Кроме насмешливого характера и прочих недостатков, у дона Лисаниаса была привычка, вызывая девочек к доске, обращаться к ним со стишками и комплиментами, которые ему казались забавными и остроумными, но на меня производили отвратительное впечатление. Вот за это я и понес наказание.
В тот день, вызвав к доске Лолу — темноволосую девушку из Гуанакасте, сумасбродный учитель английского языка продекламировал:
Незадолго до этого я прочел в старом альманахе сатирические рифмованные каламбуры и песенки и, с мыслью об учителе английского языка, заучил стишки. Уж не знаю, как это получилось, но с места — во весь голос — я отчеканил:
Учитель подскочил на месте и в бешенстве крикнул мне:
— Вон из класса, наглец!
Я ответил парой крепких словечек. Дон Лисаниас побежал в дирекцию. В конце того же дня, после занятий, секретарь известил, что за неуважение к дону Лисаниасу меня наказали недельным исключением из Института.
Дни вынужденного безделья я посвятил бродяжничеству, о чем мать ничего не знала: Томасито не проронил дома ни единого слова о происшедшем, а я, перехватив письменное уведомление канцелярии, адресованное матери, каждый день делал вид, будто хожу в школу.
Целую неделю провести вне стен школы и вдали от дома, одному, купаясь в речных заводях, бродя по рощам и лугам, отнюдь не явилось для меня наказанием. Наконец-то я мог без помех заняться охотой на птиц или же, что мне особенно нравилось в ту пору, дать полную волю мечтам!
Еще до этого происшествия у меня появилась склонность к одиночеству; я искал уединения, избегая людей, чтобы целыми часами мечтать. Я создал свой внутренний мир, далекий от действительной жизни: то я преследовал тюленей и бросал вызов полярным льдам, то под палящими лучами африканского солнца охотился на львов или сопровождал Эрнана Кортеса[86]
в его дерзких походах, а назавтра снаряжал вместе с другими смельчаками воздушный шар для полета на луну. Я был способен в течение многих дней лелеять фантастическую мечту, вкладывая в нее свою душу, и, одержимый пылким воображением, ревниво хранил ее, обдумывая и тщательно отделывая каждую подробность, беспрерывно добавляя что-нибудь новое и захватывающее. Так, нанизывая один эпизод за другим, я создавал настоящие новеллы — безрассудные и необычайные, а когда одна тема мне надоедала, я придумывал другую, не имевшую ничего общего с первой, еще более увлекательную.Своим мечтам я отдавался полностью. И порой, как одержимый, я убегал далеко-далеко в поисках одиночества и тишины и, сидя на лугу, в тени смоковницы, убаюканный нежным шепотом ручья, проводил многие часы, мечтая с открытыми глазами. Я предавался мечтам в постели, в школе и даже на улице, двигаясь, как автомат; и, если кто-нибудь в эти минуты подходил ко мне поговорить, я отвечал резкостями и искал предлога остаться одному.