Я снова влюблялась, в четвертый раз и на самый продолжительный в моей жизни срок.
Я влюбилась в легионы незнакомых мужчин, разбросанных по траншеям и разграбленным городам Европы, храбрых и сильных, неутомимых в своей решимости избавить нас от смертельной опасности.
И они должны были влюбиться в меня.
Несколько часов прошло за раздачей автографов и поцелуев с отпечатками помады, подниманием подола для демонстрации своих ног призывникам, которые душили меня в объятиях и делали неформальные снимки. Я вернулась в барак едва живая, размякшая, как влажная тряпка, каждый нерв в моем теле пульсировал.
Дэнни заметил:
– Кажется, все прошло лучше, чем я рассчитывал.
Это была недооценка года.
На следующее утро один генерал сопровождал меня во время посещения лазарета. На бесконечных рядах коек я увидела такой ужас – оставшихся без рук и ног, ослепших, полусгнивших, – что меня едва не вырвало. Однако благодарность и слабая радость на искаженных болью лицах, то, как меня брали за руку, когда я наклонялась к больным, чтобы услышать их шепот: «А вы правда Марлен Дитрих?» – все это измучило меня и одновременно наполнило решимостью. Эти ребята умирали за нас. Они были нашими спасителями. То, что я вынесла, считала трудностями, – это пустяки.
Один раненый, розовощекий британец с оторванной левой рукой, сказал мне:
– Пойдите туда, в дальнюю палату. Там нацисты, а вы говорите по-немецки. Могу поклясться, они будут рады встрече с вами.
На миг я замерла, потом подняла глаза на генерала, и он сказал:
– Военнопленные, и не в лучшем состоянии. Вы не обязаны этого делать, мисс Дитрих. Ваш конвой отбывает через час.
– Нет, – произнесла я, удивляясь самой себе. – Я… я хочу их увидеть.
Что я рассчитывала обнаружить? Монстров с черепами на кепках, злобно глядящих с черных простыней? Я не могла сказать, но, приблизившись к перегородке, отделявшей этих пациентов, охраняемых солдатами с автоматами, от остальных, обнаружила еще мальчиков – бледных, слабых, с жуткими белыми повязками, под которыми скрывались оторванные руки и ноги, обожженные лица и скрюченные конечности.
Я остановилась у одной койки. Нацисту, который смотрел на меня, было не больше девятнадцати.
– Как тебя зовут? – спросила я, слыша шевеление на соседних кроватях: раненые старались приподняться, чтобы увидеть происходящее.
– Ганс, – едва слышно ответил он.
Вся правая сторона его лица была изуродована, в руку по капле втекал морфин, но парень был в сознании. Я почувствовала его страх, какой, должно быть, ощущал каждый немецкий солдат, но также уловила в нем остатки человечности – изумление юнца, которому приказали биться за честь нации и который не представлял, что повлечет за собой эта борьба.
– Привет, Ганс. – Я прикоснулась к его руке. – Ich bin Марлен.
– Актриса? – встрял голос с койки позади меня.
Я повернулась – там был темноволосый парень с прыщами на щеках и печальными зелеными глазами, обе ноги ампутированы выше колена. Длинная трубка, по которой в руку раненого каплями вливалась кровь, выглядела жутко на фоне его смертельной бледности.
Я кивнула.
Вдруг он запел дрожащим голосом. Я сразу узнала текст времен Первой мировой – песня о солдате, тоскующем по своей утраченной любви.
Когда голос паренька смолк, стихи все еще звучали внутри меня. Солдат встретился со мной затуманенным взглядом и сказал:
– Нам запретили петь эту песню. После Сталинграда Геббельс заявил, что она непатриотичная. – Парень задумчиво улыбнулся и добавил: – Но мне она всегда нравилась. И союзники… Думаю, им она тоже может понравиться, фрейлейн.
– Да, – едва слышно прошептала я. – Уверена, им понравится.
На нашей следующей остановке в Тунисе я впервые исполнила «Лили Марлен».
Я решила, что не перестану петь эту песню, пока мы не обретем свободу.
Глава 5
Мы ожидали отправки в Италию. В это время на причал въехали танки сил Свободной Франции. Я услышала, что мужчины говорят по-французски, и выскочила из джипа, дико озираясь и обыскивая взглядом бесстрастные железные чудища.
– Габен? – спрашивала я каждого встречного. – Актер Жан Габен здесь?
Наконец один человек махнул рукой:
– Там, мадемуазель.
И я увидела его, вылезающего из танка. Бросилась к нему, а он произнес:
– Что ты здесь делаешь?
– Я отправляюсь на войну, как ты! – крикнула я в ответ. – Хочу поцеловать тебя.
Жан засмеялся, и я утонула в его объятиях.
– Моя Великолепная, – пробормотал он, гладя мои слежавшиеся под шапкой волосы. – Ты сумасшедшая. Где мои картины и мой аккордеон?
– В надежном месте. – Я отстранилась и посмотрела ему в глаза. Он выглядел усталым, потрепанным войной, но снова был собой. – Если хочешь когда-нибудь снова увидеть их, то должен сперва поцеловать меня, – сказала я.
Он колебался, пока окружавшие нас мужчины не начали подбадривать его, и тогда он меня поцеловал – быстро и крепко, в губы.