Положив ладонь на круглую ручку двери, я остановилась:
– Зачем?
– Потому что должен это сделать! – крикнул Райц.
Он выглядел совсем потерянным, будто только сейчас понял, какими могут быть последствия дефлорации девушки на полу учебного кабинета. Мне хотелось засмеяться при виде раскаяния, охватившего профессора. Как это было глупо! Он мог лгать мне, моей матери, своей жене и всей консерватории и вот теперь, когда получил желаемое, чувствовал одни только угрызения совести. Как ребенок, подумала я, который жалеет о сломанной игрушке после того, как обращался с ней слишком грубо.
– Не увольняйтесь из-за меня, – успокоила я его и отперла дверь. – Я никому не скажу.
Так это началось.
Стыд по-прежнему мучил Райца, однако желание оказалось сильнее, и профессор возобновил занятия со мной. А когда его жена отправлялась навестить родственников, он приглашал меня домой и укладывал в свою постель. Он был нежен и обладал чувствительностью музыканта, которую легко было взбудоражить. Он играл на мне, и под моей плотью будто вибрировали струны; он научил меня большему, чем ему удавалось добиться от меня на уроках. Я узнала, что не отличаюсь от других девушек. Я такая же, как они, и у меня те же ощущения и порывы, тот же голод. Сама того не понимая, я начала видеть хрупкость Райца, которая, будто старая рана, незаметная снаружи, терзала его изнутри.
Однажды он взял мою скрипку, которая обошлась матери в две с половиной тысячи марок, небольшое состояние, служившее мне укором всякий раз, как я убирала инструмент в чехол, и, нежа ее пальцами, исполнил такую жалостливую сонату и с таким совершенством, что я разрыдалась.
– Вы – маэстро, – сказала я, прижимая руки к груди.
– Нет, – вздохнул Райц, – хотя мог бы им быть. Я любил скрипку больше всего на свете, но бросил ради женитьбы и светских приличий, ради должности и дохода. Я предал свою душу.
Он напоминал мне о поэмах Гёте, о меланхолии, которую мы, германцы, держим на привязи, потому как не должны никому показывать свои слабости. Профессор Райц со своими спутанными надо лбом густыми черными волосами, в глубине которых поблескивали серебряные нити, с прямыми бровями, печальными глазами и опущенными вниз уголками рта, которым он сосал меня, как малыш материнскую грудь, был так прекрасен, так измучен страданием, что я не могла в него не влюбиться.
Или, может, я принимала это за любовь.
Но в одном отношении он был абсолютно прав. Я стала женщиной.
Глава 3
Берта была полна подозрений и допекала меня, пока я не призналась. Эта связь придала мне смелости. Я обстригла волосы, стала носить облегающие свитера, еще больше укоротила подолы и подвернула чулки. Запретных сластей и сигарет теперь было недостаточно. Мне хотелось исследовать жизнь за пределами пансиона и консерватории, познакомиться с Веймаром, где под величавой наружностью роскошного центра бурлила беззаботность.
Я подговаривала Берту, и мы вместе с ней в компании молодых людей пропускали занятия, сбегали в пивные, кафе и местные кинотеатры. На липких креслах, пока крутился фильм, я позволяла парням шарить по моему платью и ласкать грудь, но не более. По-своему я хранила верность Райцу, который знал, как избежать беременности. Он пользовался презервативами и никогда не кончал в меня, тогда как горячие мольбы и неуклюжие тисканья юнцов выдавали отсутствие у них опыта. Я выучила новые американские танцы и сверкала пятками в прокопченных салонах под блеяние саксофонов. И пока я отплясывала, курила и хлестала шнапс, мир менялся. Старый порядок рушился, революционное художественное движение под названием Баухауз[36] срывало пастельную маску, чтобы создать современный минималистский фасад. Новое мироустройство дало рождение нашей Веймарской республике, обеспечив всю необходимую риторику и не добавив ни капли стабильности.
И все же среди всех потрясений я сохраняла безмятежность. Одна ошибка – и окажешься в беде. Берта не раз предупреждала меня, что я сильно рискую, продолжая интимную связь с женатым профессором, но я заверила ее, что принимаю все меры предосторожности и не питаю иллюзий. Хотя Райц никогда не упоминал о жене, кроме как оповещая меня, дома она или нет, само ее наличие являлось неустранимым препятствием. У профессора были также сын и дочь, их фотографии стояли на каминной полке. Сын примерно одного со мной возраста. О детях Райц тоже говорил редко, но и молчания было вполне достаточно. Я не имела представления, успешен ли его брак и любит ли он все еще свою жену, но знала точно, что счастья и тепла в их союзе не хватало. Райц сам давал мне это понять без слов, я не добивалась от него признаний.