— Не. Пусть возьмёт, как договорились. Чё ты там говорила, мужик болеет? Пусть возьмет свою сотку. Рассчитайся, Ахмет.
Баба причитала, накликая Кирюхе долгих лет, здоровья и всякого прочего, одновременно увязывая в платок выщелканную полусотню семёрок, не забывая качать пули в гильзах и проверять лак на капсюлях.
— Так, за десять семёры четырнадцать пятёрки нынче дают, значит… Ага, значит, тебе рожок ровно ещё остался. Пошли, получишь.
Баба обернулась на успевшую одеться девку, затормозила ненадолго, нервно жуя губы. Подбежала, снова замерла, словно не зная, что сказать. Потом, решившись, неловко притянула её к себе, клюнула в щеку:
— Ну, вот как оно… Счастливо тебе, Машка, не поминай лихом, что мамке твоей обещала, сделала. Помни добро-то, поняла? Это последнее дело, кто добро не помнит. Ну, всё… — дернулась было за ждущим в дверях Ахметом, снова вернулась: — А ну, курточку, курточку-то скинь, тебе уж… — и, словно обращаясь ко всем присутствующим, громко бормотнула: — Курточка вам чё, а младшенькому ещё сгодится, сгодится…
— Так ведь Гришка ж… летом ещё… — тихо, словно про себя, недоуменно спросила девчонка.
— А это ничё, ничё… кому какое дело… — бормотала баба, сворачивая девчонкину кожаную куртку; надо отметить — довольно сносную.
— Ну ты, крестная мать уральской работорговли, идешь, нет? — окрикнул бабу Ахмет. — Пошли давай, пока добрый папа не передумал!
Рассчитав бабу, Ахмет протолокся на базаре до последнего торговца, засунул нос в выручку — «шестьдесят пять!» — радостно доложил Немец, торжественно неся коробку наверх, затем выкурил трубочку с заступившим в караул ментом Аркашкой, да и побрел восвояси, продолжать попытки хоть немного приручить найденного на торжке кавказа.
Через день кавказ вышел-таки из подвала и принялся лакать воду из миски, косясь на мирно курившего рядом Ахмета. Вечером пожрал ошпаренных крыс, ещё через день давал себя трогать и впервые прилег, привалясь боком к Ахметову валенку. Сразу понял, куда нельзя соваться, когда хозяин показал ему минные рубежи. А потом навалило снега, как в детстве — едва не под колено. Встав рано утром, Ахмет взял лопату и пошел чистить дорожки во дворе, проковыряв первым делом дырку в необустроенный подвал, избранный псом под резиденцию. Пес вылез, обоссал сугроб и, вместо того, чтоб отправиться по своим собачьим делам, составил ему компанию. Раскидывая снег, хозяин постоянно о чем-то говорил с псом, сам себе отвечал и иногда смеялся:
— Да, псиное отродье, сукин сын? Чё молчишь? А? Как, твою мать, с могилой на кладбище базарю. О, кстати, тут думал, как тебя погонять, слышь, нет? Ты же, волчара, прописался тут, жрешь как Кирюха, а объявиться — это мы забимши. Вот налеплю тебе погонялу Могила, и чё будешь делать? Слышь, э! А как в цвет тебе Могила, чуешь? И крыс дохлых в тебя кидают, звуков не издаешь, и страшный опять же. В натуре, Могила ты и есть.
Пес внимательно слушал, легко убирая морду от редких неплотных снежков.
— Ну ладно. Ты вроде пацан по жизни, так что двусмысленностей избежим. Будешь Кябир. [146]Это, в принципе, та же хрень, только вид сбоку. Мужеского роду, а то Могила, Маша, Даша… По-нашему это, понял? Ты кавказ, а сталбыть, нам хоть и носатая, но типа родня.
Через неделю пес пообвыкся — уже оборачивался на погоняло, не дергался на домашних и, вообще, вел себя культурно. Обоссав двор по границе минирования, стал считать его своим, порыкивая в редких случаях приближения чужаков. Хозяин отвел ему самую большую конуру, когда-либо достававшуюся псу — весь второй этаж своего Дома, справедливо рассудив, что лишние двадцать метров почуять врага не помешают, а попасть на растяжке шансов всё ж меньше.
Ноябрь сменился снежным декабрем, спокойные дни вяло тянулись в мелкой хозяйственной суете: хозяин с домашними бурил скважину в подвале, присоединил ещё комнату к жилой части, намереваясь сделать наконец человеческую баню, да много чего. На базар не ходили, выжидая, пока те, кому ждать нельзя, пробьют в целине тропки. Наконец, ранним утром, потемну, на базар потянули свои огромные грузовые сани дровяные с НФСа.
[147]