Первый консул проявляет в отношении Даву подчеркнутую предупредительность. По его распоряжению в июле 1800 г. Луи Николя назначен командующим кавалерией Итальянской армии[106]. В этом качестве Даву доводится принять участие в боевых действиях в Италии в самом конце кампании 1800 г. В феврале 1801 г. ему поручают наблюдать за эвакуацией австрийцами крепости Мантуя и выводом имперских войск[107] из ряда других населенных пунктов на Апеннинах, обозначенных в Люневильском мирном договоре между Францией и Австрией[108]. Чуть позже Даву занимается реорганизацией кавалерии союзной Франции Цизальпинской республики. В июне 1801 г. Даву был вызван в Париж и уже 24 июля назначен генерал-инспектором кавалерии{271}. Как не без удивления вспоминал секретарь Наполеона Луи Антуан Бурьенн, «этот человек (Даву)… без всяких знаменитых подвигов, без всяких прав, вдруг попал в величайшую милость»{272}. Путь дивизионного генерала Луи Николя Даву к всевозможным отличиям был, однако, куда более извилист, чем о том пишет Бурьенн, а вслед за ним некоторые историки. Стену, возникшую между Наполеоном и Даву в самом начале их знакомства в 1798 году, следовало разрушить с обеих сторон. Первому консулу, обладавшему фактически бесконтрольной и неограниченной властью во Франции, было гораздо проще, если можно так выразиться, пройти свою часть пути. Он мог (по крайней мере ему самому казалось, что он мог, раздавая направо и налево звания, должности, богатые денежные пожалования) заставить служить себе верой и правдой кого угодно. Даву в этом смысле было сложнее пройти свою часть пути. О том, что он для этого сделал, поведала в своих записках Лаура д’Абрантес. «…Даву, несмотря на свою близорукость, — вспоминала она, — удивительно умел распутывать самые смешанные нитки и размотать свою тесьму с таким искусством, что вскоре сделал из нее клубочек, красивый и кругленький. Он пришел в милость у Первого Консула, который, слыша каждый день вечные повторения, что Даву никогда не желал ему зла, не только исполнил самое главное желание его, то есть дал ему чины и должности, но и облек его своим доверием, следовательно, забыл все, за что мог негодовать и преследовать… Надобно было поддержать эту благосклонность, — продолжает мемуаристка, — и говорят, но я не верю нисколько… что Даву выдумал для этого довольно странное средство. Он был настолько умен, что не мог вдруг сделаться обожателем человека, над которым смеялся, которого бранил за два или за три года прежде; но он решился прежде всего подражать Первому Консулу в одежде и во всей военной наружности. В нем было что-то похожее на Бонапарте, и это полусходство увеличивал он множеством разных принадлежностей. Сходство другого рода также употребил он в пользу; но оно выходило не совсем удачно, потому что было совершенно нравственное; а в этом случае никто не мог легко подражать Наполеону. Всего доступнее была строгость его, и Даву не только подражал ей, но даже парафразировал[109] ее. В то время общего возрождения Франции особенно занимались военною дисциплиною, которую наблюдали и прежде, но не так единообразно. Первый Консул хотел подвергнуть всю армию равным законам, которые должны были исполняться строго. Он часто рассуждал об этом перед многими из своих генералов, и, говорят, что Даву обещал ему лучшую ответственность за людей, которых вверят ему. — Я жила тогда, — замечает Лаура д’Абрантес, — совершенно в военном мире, посреди армии, и слух мой беспрестанно поражали жалобы низших и порицания равных или старших, которые все, так сказать, были дети Революции и еще не принимали этой системы, утвердившейся после; многие благоразумно удалялись от нее. Таким образом, гордость маршала Даву встречала не много одобрителей, если только они были. Спрашивали: почему генералу Даву не быть вежливым, и сердились, бывши полковником или генералом, когда главнокомандующий принимал их в туфлях, в халате и не хотел даже встать и поклониться. Этого не могли понять ни на каком языке, потому что до Революции была известна довольно общая пословица: вежлив, как знатный господин…Как бы то ни было, а генерал Даву продолжал свой путь с грубостью против одного, с бранью против другого, и говорил вежливости в подражание Первому Консулу. Например: «Капитан Бори! Вы превосходно рисуете карты; не так как этот господин (он указал на капитана С…): он настоящий пачкун». В другой раз он сказал тому же капитану Бори: «Вы по крайней мере хорошо ездите верхом; вы умеете править лошадью; видно, что это дело для вас привычное; вы настоящий кентавр; а этот… (он указал на своего старшего адъютанта) ездит верхом как пехотинец, как деревянный мужичок». В другой раз он вывел на сцену своего шурина Леклерка-Дезессара, начальника штаба в дивизии Фриана, и назвал его очень странно перед всем штабом и даже перед войсками не в шутку, а просто в гневе»{273}.