«Может быть, историю делали не только злые, но и добрые?»
Эта мысль показалась постыдно ребяческой рядом с монолитом «Политэкономии», который равнодушно обтекала серая река. Монолит торчал, как гранитный бык разрушенного моста. Теперь осталось только солнце на раскаленном подоконнике, и все мысли — свои и чужие — расплавились.
Прошло еще две недели, но зной не спадал, мазутный смог висел неподвижным куполом, сквозь который светило пыльное злое солнце. Все кто мог сбежали, разъехались, а Дима остался. В зашторенной комнатушке за ширмой часами бубнила мать, укоризненно кивала невидимому собеседнику, а он пытался читать, не выдерживал, выскакивал, брел по мягкому асфальту к остановке троллейбуса. В Публичной библиотеке можно было взять «Русский архив», летописные своды или какую-нибудь «Хронику Титмара, епископа Мерзебургского».
Странно: когда он зубрил учебники и сдавал зачеты, то понимал историю, а когда стал читать подлинники, то перестал понимать…
Из библиотеки он пошел пешком, потея, отыскивая ртом воздух, слушая, как в чугунном темени пульсирует вялая кровь. Мимо шли женщины, старики, опять женщины, мешанина шагов, восклицаний, бликов, и сквозь это будто шум душа, скрип паркета, щелчок замка — и лица женщин казались пустоглазыми, а за зрачками — непонятно, душно, зыбко, опасно. И до того безнадежно, что захотелось где-нибудь закрыться, спрятаться от них от всех, переплетенных, двойных, медузных.
Только брат был ясен и чист от вечного мороза.
Брат был неподсуден: он остался как бы навсегда впаянным в зеленоватую глыбу льда, распятый падением, стремящийся и одновременно — спящий: сквозь лед просвечивало его лицо с закрытыми веками, мудрая незнакомая полуулыбка. О нем не надо больше говорить: он невозвратим. А о ней?
«И про Райнера она сказала: «Вроде бы знакомы…» — и про брата и про меня скажет так же. Скажет?»
Он ускорил шаги, но шум воды, шум газа на кухне не отставал, и он увидел, как она ходит по пустой стерильной квартире, поблекшая от бешенства, взад и вперед и курит, курит, но выхода у нее нет, потому что она знает, что он сбежал из-за брезгливости к ней. Она останавливается, прислушивается — никого. Она смотрит на себя в зеркало и видит то, что увидел он так бесстыдно подробно: дряблость, волосинки, складочки, распад. Ему послышалось, что она воет сквозь стиснутые прокуренные зубы, и стало страшно и жалко той жалостью, какой жалеют раздавленных автобусом. Ему казалось, что он виноват в этом. Да, несомненно виноват, хотя непонятно почему, но это так.
Стало тошно. Куда бежать? Бежать было некуда, надо было плестись домой, потому что мама ждет его с перловым супом и надо зайти купить хлеба и сахара. Раньше, совсем недавно, он не умел много думать. Хорошее было время, спокойное. Может быть, оно еще вернется, ведь все эти наваждения просто от пекла, от солнечных протуберанцев. Пишут же, что в периоды солнечной активности на планете чаще войны и революции. Может быть, и не врут?
В полдесятого вечером соседка позвала его к телефону.
— Дима? — спросил незнакомый мужской голос.
— Да, я.
— Райнер. Мне сказал Ромишевский, что вы ищете напарника на байдарку?
— Да, Эдуард Максимович.
— Какая у вас байдарка?
— «Луч».
— Трехместная?
— Да.
— Запишите мой адрес. Телефон тоже. Во вторник в семь можете?
— Да, конечно, спасибо, Эдуард Максимович, я обязательно.^
— Записывайте… Воробьевское шоссе, дом сто восемь дробь четыре. Записали? Ход через арку, направо, второй подъезд.
— Да-да. А кто мой напарник будет?
— Значит, во вторник в семь. Пока.