Последовавшие события он переживал так, словно они надвигались на него со скоростью курьерского поезда. Не будь Тамаша Пюнкешти, Антала Франка и еще нескольких товарищей из союза (правда, они только вопросы задавали друг другу, а ответить на них не могли), ему было бы совсем одиноко в этом огромном городе Будапеште, где каждое утро двести тысяч рабочих отправляются на фабрики, на заводы и в мастерские.
В союзе читались доклады о том, что «социал-демократы не допустят войны; рабочие не будут убивать друг друга». «Это правильно, это верно, — думал Новак. — Пусть лучше господа друг дружку убивают!» И все-таки с собраний он возвращался смущенный. Говорили обо всем и прежде всего о том, что II Интернационал где-то, бог его знает где, когда-то и как-то выступит против войны. Только не о том, что надо делать здесь, в Венгрии, в Будапеште, на оружейном заводе, где работал токарь Дёрдь Новак, что делать, чтобы не допустить войны. «Выступим, когда потребуется!» — то вежливо, то грубо отмахивались от него и от всех рабочих, когда они подымали свой голос. Венгерские войска уже получили приказ перейти границу, а «Непсава» все еще твердила, что «европейской бойне не быть!».
Потом прошла «частичная мобилизация». Затем было объявлено во всеуслышание, что «никогда еще не проливалась благородная и драгоценная кровь за столь прекрасное дело, за такую величественную историческую идею». И всех не достигших тридцати двух лет и служивших когда-то в армии призвали в солдаты. На улице возле Дома профсоюза металлистов моментально установили ларек, где отпускали в долг и за наличные пиво, вино и палинку[30]. Большинство членов союза будто с ума сошли: пили, танцевали, пели. Казалось, заглушаемый десятками лет воинственный пыл прорвался вдруг и, ликуя, возгласил, что наконец-то открылась для него дорога и теперь неважно, с кем и где, лишь бы драться!
«Две недели не вечность!» — воинственно кричали тридцатилетние отцы семейств, превратившись в безрассудных и драчливых мальчишек. А маленькая компания Новака и Пюнкешти одиноко жалась во дворе Дома профсоюзов. Они молчали, знали, что стоит только заговорить, и не миновать беды — свои же товарищи поколотят.
Доминич носился, не чуя ног под собой: распоряжался! В складках лба у него дрожали выступившие от великого усердия тягучие капли пота. Он смеялся — из громадной пасти выглядывали ряды тесно усаженных огромных зубов. Он столько выступал на собраниях, что совсем охрип, и старательно подчеркивал свою хрипоту. Когда к нему обращались, он показывал на шею и, довольный, шептал: «Голос пропал». — «Коли пропал, так выпейте с нами стопку!» — отвечали ему, и он, счастливый, торжествующий, оглядывался вокруг. А на Тамаша Пюнкешти, который стоял, прислонившись к забору, смотрел так, словно видел его впервые, — взгляд его скользил мимо.
«Ну не прекрасна ли жизнь?!» — говорил он всем своим видом.
Стояло воскресное утро, лето кончалось с последними днями августа.
Новак вертел в руке повестку XIX избирательного округа:
Новак положил бумажку. Выглянул в окно. По небу плыли облака. Его сын, Дюри, сидел перед маленьким зеркальцем и брился. Ему еще только раз в неделю приходилось снимать с лица мягкие завитки белокурого пушка. В комнату вошла Манци — четырнадцатилетняя девочка со светло-каштановыми волосами.
«Как она похожа на мать… — мелькнуло в голове у Новака. — Только Терез я не знал такой молоденькой».
— Садись сюда, Манци, — пригласил он дочку.
Манци села. Светлые кудряшки упали на лоб. Девочка улыбнулась. Ее голубые глаза были так глубоки и ясны, что сердце у Новака сжалось.
— Что такое, папа? — спросила она, чувствуя, что предстоит нечто серьезное: ведь отец так редко усаживал ее рядом с собой.
— Что же будет с тобой, дочка?..