Раненые, с пулями в плечах, с вывороченными ключицами, с разодранными ногами, рассеченными лицами, с животами, вспоротыми осколками снарядов, лежали на койках. В горячке, в бреду, контуженные, они продолжали слышать пулеметные очереди, свист снарядов и взрывы. Им было трудно пошевелиться, они постанывали, что-то бормотали и завороженно прислушивались к отзвукам войны у себя в головах. Некоторые, слабея, уходили туда: в дым, в свист, в гвалт, в окопы, в свой последний бой. И утром санитары выносили их из палаты на носилках, укрыв с головой белой простыней. Но некоторые, почти уже ушедшие в серый бесконечный бой, вдруг слышали теплый грудной женский голос, произносящий их имена. И марля, смоченная чем-то холодным, ложилась на их пылающие лбы. Они открывали глаза и видели плывущий к дверному проему белый халатик. Его провожали взглядом и мысленно двигались за ним по коридору, стараясь дотянуться рукой. Постепенно в их головах смолкали звуки пулеметных очередей, и они окончательно вырывались оттуда, с войны.
Первые дни они лежали бледные и ослабевшие, почти не моргая, смотрели в потолок, но едва возвращались силы, они принимались ловить взгляды пробегающих мимо медсестер, окликали их, выспрашивая имена, брали маленькие горячие ручки в свои шершавые ладони. Поэтому золотистые огоньки сверкают в бабушкиных глазах: помимо боли, запаха хлорки, носилок, с прикрытыми белым телами, госпиталь был окутан солнцем, нежностью, предчувствием любви. И часто в саду, в сумерках, виднелись два силуэта: один пониже, прижавшийся к стволу старой черемухи, другой повыше, опирающийся на костыль. И, несмотря на войну, стрекотали цикады, в листве сирени сновал ветер и, призывая друг друга, пели птицы.
Раненые шли на поправку и с вещмешками на плечах уезжали – кто на фронт, кто в запас. А на опустевшие койки на носилках приносили других. От некоторых, покинувших госпиталь, приходили письма, а от иных не было ни весточки, ни строчки. И девушки-медсестры становились молчаливыми, разносили капельницы и бегали по коридорам, опуская заплаканные глаза.
Армия уже теснила врага, все ждали победу, поэтому часто по вечерам в вестибюле на первом этаже, где совсем недавно была школьная раздевалка, устраивали танцы. На теплые, всхлипывающие звуки аккордеона, прихрамывая, опираясь друг другу на плечи, подходили раненые. С перевязанными головами, с опустевшими рукавами гимнастерок, бледные, но статные, с боевой выправкой, с чем-то непередаваемым, несокрушимым в глазах. Прибегали сестрички, врачи и пациенты из соседнего госпиталя легкораненых. И жители ближайших домов, черноглазые горячие «молда-ваны» и смуглые цыганочки с черными кудрями, тоже иногда заглядывали на протяжные звуки вальса. И глаза встречались, и люди сходились – на танец, на неделю, на месяц, на всю оставшуюся жизнь.
Ветер приносил с улицы аромат сирени. Доносились громкие, хлесткие команды из операционной: «скальпель... пинцет... зажим», а вдалеке кто-то тихо напевал, спеша по коридору. Что-то неуловимое происходило среди беготни, перевязок, уколов, ампутаций. А потом приходили долгожданные письма-треугольники. И санитарочки убегали в сад, чтобы остаться с ними наедине.
На кухне работал повар, невысокий парень, весь в веснушках. Там и тут – среди плит, в столовой, в коридорах мелькала его огненная шевелюра. Целыми днями он крутился возле огромных кастрюль с мамалыгой, перемешивал половником всем надоевший пустой картофельный суп, резал крошечные пайки хлеба, раскладывал в алюминиевые миски кашу с тушенкой, помогал санитаркам разносить еду по палатам, надраивал пол.
– Веселый был парень, непоседливый. Кузьма, кажется, его звали, – уточняет бабушка. – Поговоришь с ним, бывало, посмеешься, душу отведешь. А он подмигнет и тихонько спросит: «Девчат, у нас с вчерашнего дня гречка осталась, хотите?»
Прикармливал рыжий девушек гречкой, тайком выдавал им из кармана халата лишний паек хлеба, приносил безвкусный мутноватый чай и тяжелые серые куски сахара. Голодные бледные са-нитарочки смущались, медсестры переглядывались, сверкали глазами, принимали угощения, хихикали и убегали наверх в палаты. Возвращали девушки рыжему пустые кружки, тарелки и миски, но ни ласкового взгляда, ни нежного слова ему не дарили. А когда рыжий робко пытался пригласить какую-нибудь из них прогуляться вечером, отнекивались санитарочки, говорили, что уборка, под предлогом перевязки, смены капельниц и уколов затихали и отказывались медсестры. И потом несколько дней избегали его, опасались ухаживаний, боялись, что засмеют подруги и будут подшучивать врачи. Но вскоре снова пили жидкий кисель, принимали добавку гречки с тушенкой, а за спиной хихикали: «Ты гляди, опять рыжий свиданья добивается, хочет любовь крутить». И дразнили повара между собой конопатым Кузькой.