Пара охранников, спотыкаясь, расталкивая и оттаскивая людей, пыталась оттеснить их от человека, тщетно уклонявшегося от ударов, сыпавшихся на него отовсюду. Люди рвались к нему, толкали, щипали, лупили его свертками, дамскими зонтиками, что разлетались на куски, как воздушный змей в урагане. Женщины потерянно кружились в поисках своих спутников, плача и причитая. Мужчины с ревом отпихивали их подальше от центра бури, где охранники отбивали у толпы человека, растопыренными пальцами закрывшего окровавленное лицо.
— Господи боже. — Бэйес замер, постепенно понимая, что все это не сон. Он уставился на побоище. Затем бросился вперед: — Сюда! Назад давай! А ну, с дороги! Сюда, за мной!
В толпе образовалась брешь, в которую они проскочили, заперев дверь.
В дверь колотили, изрыгая все проклятия, которые только мог придумать человек.
Театр содрогался от завываний, криков и угроз.
Бэйес долго глядел на ходившие ходуном двери, затем перевел взгляд на охранников и сжавшегося человека.
Внезапно он отпрянул, словно его ослепил проблеск истины в прогале между креслами.
Он наступил на нечто, затаившееся на ковре у прохода, серое, как мерзкая крыса, кусающая свой хвост. Склонившись, он нашарил все еще теплую рукоять пистолета, не веря своим глазам, поднял его и опустил в карман. Прошло с полминуты, прежде чем он смог поднять глаза и взглянуть на фигуру посреди сцены.
Авраам Линкольн сидел в резном кресле, и голова его склонилась под неестественным углом. Глаза померкли. Его большие руки покоились на ручках кресла, словно он вот-вот был готов подняться и прекратить все это безумие.
Тяжко, будто преодолевая бурный поток, Бэйес поднялся по ступеням на сцену.
— Свет, черт возьми! Дайте же света!
Невидимый киномеханик вдруг вспомнил, что существуют рубильники. Во мраке зала воцарился свет.
Бэйес остановился на помосте, обогнув кресло.
Да, вот оно. Входное отверстие пули у основания черепа, позади левого уха.
— Такова участь тиранов, — произнес кто-то.
Бэйес вскинулся.
Убийца, расположившийся на последнем ряду, опустил лицо, обращаясь к самому себе:
— Так…
Он осекся. Над его головой что-то мелькнуло. Кулак охранника взметнулся вверх, как будто против его воли. Он был уже готов обрушиться на голову убийцы, заткнув ему рот, но…
— Нет! — крикнул Бэйес.
Кулак замер на полпути, затем охранник нехотя отвел руку, подавив отчаянный гнев.
«Не могу поверить, — думал Бэйес, — это невозможно. И этот человек, и охрана, и это…» — он снова взглянул на аккуратное отверстие в черепе президента.
Оттуда медленно сочилось машинное масло.
Изо рта мистера Линкольна по подбородку лениво текла такая же струйка, капала на галстук с рубашкой.
Бэйес встал на колени возле тела, приложил ухо к груди президента.
Там, внутри, чуть слышно гудели колеса, шестеренки и платы, нетронутые, но работавшие без всякого согласия.
Этот нестройный хор звуков заставил его вскочить.
— Фиппс?!
Охранник растерянно моргал.
Бэйес щелкнул пальцами.
— Фиппс же сюда сегодня приедет? Господи, нельзя, чтобы он это увидел! Отвлеките его! Позвоните, скажите, что на станции в Глендейле авария! Живо!
Один из охранников спешно покинул зал.
Проводив его взглядом, Бэйес думал: «Боже, пожалуйста, лишь бы Фиппс не приехал…»
Странно, но в этот миг он даже не помышлял, что станется с ним самим, думая о жизнях других.
Вспомнил, как пять лет назад Фиппс, разложив на столе схемы, чертежи и акварели, впервые раскрыл свои великие планы… Как все, кто там был, посмотрев на стол, потом на Фиппса, разом выдохнули:
— Линкольн?
Да! Фиппс смеялся, словно отец, вернувшийся из церкви, где откровение явило ему чудесного сына.
Линкольн. Такова была его задумка. Линкольн, рожденный заново.
Что же Фиппс? Ему суждено было вскормить и воспитать свое дитя, великолепного, гигантского робота.
Как здорово было бы сейчас оказаться в полях под Геттисбергом, слушать, видеть и постигать, заостряя клинки своих душ, жить полной жизнью?
Бэйес обошел согбенную фигуру в кресле, вспоминая прошедшие дни и годы.
Тот вечер, и Фиппс с коктейлем в руке, и в бокале его отражается свет ушедшего и грядущего:
— Я всегда мечтал снять фильм о том, что случилось в Геттисберге: как собирается великое множество людей, а на самом краешке толпы, изможденной солнцем, стоят фермер с сынишкой и не могут расслышать, как ни пытаются, уносимые ветром слова стройного человека в цилиндре там, на трибуне. Заглянув в цилиндр, как в собственную душу, собирая воедино мысли, как неотправленные письма, он начинает говорить.
И фермер, чтобы уберечь сына в давке, сажает его на плечи. И хрупкий мальчонка становится его глазами и ушами, ведь фермер лишь догадывается о том, что говорит президент этому людскому морю, затопившему Геттисберг. Голос президента, высокий и чистый, то слышится ясно, то уносится ветром. Слишком много ораторов выступало перед ним, все в толпе взмокли, устали от толкотни, еле держась на ногах. И фермер шепчет сыну там, наверху:
— Что там? О чем он говорит?
И его сын, склонив голову, прислушивается к словам, что доносит ветер, и отвечает:
— Восемьдесят семь лет назад…
— Ну?