Это Бахыт Кенжеев такие эксперименты устраивал. Ходил по квартирам нью-йоркских евреев и строго спрашивал: вы уже крестились? Нет? Как можно? Надо креститься. Срочно. Потому что такой-то уже крестился и другой собирается. Смотрите, мол, не опоздайте. И многие, надо сказать, покрестились.
Но это так, к слову. А тут одна поэтесса опоздала. Задержалась на партсобрании. Поскольку дело было уже после революции 1991-го, то партсобрания устраивали часто, чтобы на них торжественно партбилеты сжигать. И тут же, на этом же собрании, сразу вступать в другую партию, более демократическую. Не всем, кстати, удавалось. Многим приходилось без всяких зрителей билеты на помойку выкидывать. И иди потом доказывай — вышел ты или не вышел из той партии. Тем более что те, кому удалось, сразу начинали презирать тех, кому не удалось. Как в старом анекдоте, где два еврея пошли к проруби креститься. Один нырнул, а другой только готовится. И спрашивает: ну как вода? И получает в ответ: пошел вон, жидовская морда. Примерно так и здесь было.
Поэтому люди с пяти утра толкались локтями, записываясь в очередь на собрание. И поэтессе этой, видимо, удалось. Дошла очередь. И она на том собрании задержалась. Приходит — вся в пепле от сожженного старого партбилета. А новый партбилет у нее на цепочке на груди висит. Как крест православный. Все уже мне к этому времени рассказали, что читали и плакали. А она же не знала! И давай меня поносить. Ты, говорит, плохой демократ или даже не демократ вовсе. И в одном с тобой собрании находиться не желаю, потому что Пикассо — наш народный демократический художник. А ты на него пасквиль написал. Значит, ты не с нами, а против нас.
Вот так она высказалась. И просчиталась.
Хотя, с другой стороны, права, конечно. Какой из поэта демократ? Поэт обязательно должен быть или царь, или раб, или червь. Или все сразу, как Державин. Из поэта демократ, прямо скажем, никакой. Как и из генерала. Не зря покойный генерал Лебедь любил говаривать, что генерал-демократ — то же самое, что еврей-оленевод. Хотя ему однажды привели такого, где-то на севере Красноярского края обретался. Весь в шкурах, в пимах, на бороде — сосульки, а на дворе оленья упряжка дожидается. Вот, собака, устроился! Генерал потом неделю в шоке был, никак поверить не мог.
* * *
И пока они спорили и пили, жрали и предавали, толкались локтями и вырывали друг у друга куски из горла, пока они презрительно кривлялись с экранов телевизоров и искали во вновь отстроенных церквях уже давно убитого ими Бога, снаряды все летели и летели над головами, разрываясь то далеко позади, то где-то рядом, и с глухим грохотом раздирали воздух. Автоматные очереди отвратительно скрежетали о бетон блокпоста. А эти дети, зачем-то наряженные в военную форму, даже и не думали отстреливаться. Они лежали плашмя у стен, закрыв головы руками, и не шевелились. И только матерый капитан-собровец, перебегая от одной щели к другой, отвечал короткими очередями, улетавшими в сереющую пустоту.
— Что с них взять? — сказал капитан, когда все затихло. — Пацаны и есть пацаны.
Я выглянул из укрытия. Все вокруг было перепахано снарядами. На бруствере ближайшего окопа распластались убитые мальчишки. От выдвинутого вперед капонира шел едкий дым — горел подбитый бронетранспортер. Неожиданно свалившаяся тишина обнажила мертвую землю.
Оглянувшись, я увидел, что на бетонной стенке блокпоста зачем-то висят большущие электрические каминные часы. Они отставали минут на сорок — ровно на то время, что шел бой. Ерунда какая-то. Здесь не было никакого времени. Здесь не было никакого электричества. Часы просто не могли здесь идти.
— Дневальный! — закричал капитан, заметив мой взгляд. — Про часы забыл!
И я увидел, как молоденький солдат, ухватившись за огромные стрелки, вручную двигает время.
* * *
И наступило время раба.
Под знаменитый чеховский призыв выдавливать из себя раба по капле, под лозунги о суверенном человеке, под умиленные рассуждения о пришедшей наконец свободе — наступило время раба. Расколотые и разобранные на части люди наскакивали друг на друга, как слепые айсберги в океане. Предательство стало нормой, и многие, позабыв обо всем, цинично, зачастую преследуя совсем уж копеечные цели, предавали всех и вся, обрекая ближних на нищету и погибель. Еще совсем недавно гордые и независимые, люди жадно брали деньги из рук, вымазанных кровью войны. Бывшие жертвы охотно менялись местами с палачами. Трусость и подлость стали обычными средствами достижения цели.
Но Цели уже не было. Никакой цели не было. Вернее, целью называли то, что целью никогда не являлось и являться не могло. И эта мнимая цель не только оправдывала средства — она эти средства навязывала.
Да и бороться уже было не с кем и не с чем. Потому что все стало мифом. Целые институты, огромные государственные учреждения по всему миру выпускали одну и ту же продукцию — мифы. Потому что нужно было чем-то заменить живую жизнь. Нужно было чему-то молиться. И нужно было с кем-то бороться.