И когда гондольер уже взялся за шест, менее чем в десяти ярдах от них оба заметили в воде нечто черное, и Тито вскрикнул. В сгустившихся сумерках оно напоминало тюленя или еще что-то темное, округлое, всплывшее из глубин на поверхность. Тито взял шест в обе руки и выставил перед собой, будто обороняясь. А потом Генри разглядел, что это. Несколько платьев всплыли на поверхность, чтобы засвидетельствовать странные морские похороны, в которых они только что приняли участие, их наполненные водой рукава и юбки пузырились, словно черные надувные шары. Когда Тито развернул гондолу, Генри заметил, что Венеция вдали подернулась серой дымкой. Скоро туман накроет лагуну. Тем временем Тито уже направил гондолу к ожившим нарядам. Генри смотрел, как он притапливает вздувшуюся материю шестом, удерживая ее под водой, а потом берется за следующее платье, снова выглянувшее на поверхность, и решительно и яростно расправляется с ним. Он все топил и топил непокорную одежду, пока не убедился, что все платья пошли на дно. Закончив, Тито в последний раз оглядел воду, темная ее гладь теперь была пуста. Но внезапно что-то снова вздулось в нескольких футах от них.
– Оставь его! – крикнул Генри.
Но Тито устремился туда и, снова перекрестившись, ткнул шестом в самый центр платья и втолкнул что есть силы под воду, а потом кивнул Генри, будто говоря: «Дело сделано». Это было трудное дело, но они справились. Тито поднял шест и снова занял привычное место на носу гондолы. Пора было возвращаться. Медленно и умело он повел гондолу через лагуну к городу, погрузившемуся во мрак.
Глава 10
По мере того как Рим вокруг становится все более современным, сам он все глубже впадает в античность, писал он Полю Бурже. Он бежал от воспоминаний и отголосков, населивших воздух Венеции, и поначалу отвергал все приглашения и предложения крова, что поступали от римских друзей. Своим пристанищем он избрал гостиницу неподалеку от площади Испании. Первые дни по городу он передвигался еле-еле, словно разомлел в мае от июльского зноя. Он намеренно не спешил подниматься по Испанской лестнице и не совершал паломничества дальше пары кварталов от гостиницы, нарочито не предавался воспоминаниям, не сравнивал город, каким он был почти тридцать лет назад, с тем, что открывалось его глазам сейчас. Недопустимо, чтобы флюиды ностальгии окрашивали нынешние ощущения и тревожили сладостное оцепенение этих дней. Он был нерасположен к встрече с более молодым и впечатлительным собой и, кручинясь от осознания того, что новые открытия и волнения его не ждут, мог безраздельно предаваться пересмотру старых. Он позволял себе любить эти улицы, словно они были строчками стихотворения, которое он когда-то выучил наизусть, и времена, когда он впервые увидел эти камни и краски, когда он изучал и постигал эти лица и лики, теперь казались сокровищницей возводимого год за годом храма его личности. Все, что представало его взору, отныне уже не приводило в изумление и восторг, но и не утомляло его.