Он кричал так, словно шел в атаку или отступал под напором врага. Домашние поочередно сидели ночами у постели Уилки, когда ему стало лучше и можно было перенести его в комнату наверху, но никто не знал, как навести порядок в его сновидениях, как заставить его поверить, что никто на него не нападает, никто не стреляет в него, не убивает его друзей и товарищей. Кошмар прекращался, лишь когда бешеные и беспорядочные метания во сне причиняли Уилки боль и он просыпался. Боль приводила его в чувство.
Часто и днем бывало не лучше – воспоминания об увиденном и пережитом стали для Уилки кошмаром наяву. Отец не терял оптимизма, уверенный, что Уилки обязательно поправится, а погибшие на войне теперь лицезреют вечное утро, испытывая невообразимую радость. Даже боль Уилки, сказал он, объединила семью и приведет его к величайшим духовным свершениям в будущем.
Генри находился в спальне Уилки, когда тот, уже способный, пусть и с трудом, говорить, попросил отца прочитать проповедь. Голос его был слаб, но глаза горели нетерпением, и он смотрел на отца, томимый невинной жаждой, когда Генри-старший начал с объяснений, что все смертные, здоровый и богатый, больной и раненый, в равной степени зависят от Божественной длани нашего Пастыря и наш главный интерес в том, чтобы стать кроткими и невинными его овцами. Он продолжал в том же духе, но вскоре Уилки, сперва нерешительно, а затем громко и со слезами на глазах перебил его:
– Ах, отец, легко проповедовать веру в Господнюю любовь, но как тяжко сохранить веру там, где я был.
Генри-старший молчал. Они смотрели, как Уилки хватает ртом воздух, пытаясь сказать еще что-то. Отец повернулся к Генри, будто спрашивая совета у своего второго сына, следует ли ему продолжить проповедь или подождать, пока выскажется Уилки. Генри не ответил, но вскоре голос Уилки окреп, и он ясно дал понять, что не желает продолжения проповеди, хотя изначально сам о ней попросил.
– Я очнулся на песке под навесом и постепенно вспомнил бóльшую часть того, что случилось, как меня дважды ранило, как я упал, тех двоих, что пытались меня вытащить в лазарет, как убило одного из них, как я пытался ползти. Я пришел в себя, всеми покинутый, больной и слабый от потери крови. И пока я лежал и думал, что уже никогда не увижу родного дома, бедняга из Огайо с отстреленной челюстью, который, наверное, заметил, что я рядом с ним и сам не могу встать, подполз ко мне и залил своей кровью. И тогда я почувствовал…
Уилки закрыл лицо руками и расплакался. Он лил слезы, не в силах больше выговорить ни слова. Плач усилился, превратился в рыдания, а отец и брат беспомощно смотрели, как он корчится в судорогах на постели. Но тут пришла мать, обняла Уилки, приголубила и, нежно приговаривая, стала утешать всех троих.
– Когда Уилки был младенцем, – сказала она, склонясь над уснувшим наконец Уилки, – он лежал в колыбельке, и, казалось, улыбка не сходила с его личика. Я все пыталась выяснить, всегда ли он улыбается или только заслышав мои шаги. Но у меня так ничего и не вышло. Вот чего мне так не хватает сейчас, чего я так жду – когда он снова начнет улыбаться.
В сентябре Уильям вернулся в Гарвард, чтобы продолжить учебу, но Генри с ним не поехал. Родители были всецело поглощены заботами об Уилки, но обрадовались, когда при следующем штурме форта Вагнер, который, к счастью, был эвакуирован перед самой атакой, Боб остался цел и невредим.
Генри сидел в своей комнате, пока Уилки выздоравливал, а Боб служил у себя в полку. Отношение матери к затворничеству Генри смягчилось, стоило Уилки заговорить о своем желании вернуться в армию, как только он почувствует, что здоров, а не когда позволят врачи. За столом мать, как и прежде, много говорила о храбрости и самопожертвовании своих младших сыновей, но в голосе ее звучала скорее горечь, нежели гордость.
– Оба они повидали такое, на что не следует смотреть в их возрасте. Они видели столько ужасов и испытали их на себе, и я не знаю, смогут ли они когда-нибудь оправиться, или их будут преследовать страшные видения, которые никто из нас и представить себе не может. Как бы я хотела, чтобы они никогда не уходили на эту войну. Вот и все, что я могу сказать. Как бы я хотела, чтобы эта война никогда не начиналась.
Тетушка Кейт кивнула, но Генри-старший бесстрастным, туманным взором уставился куда-то вдаль, словно его жена высказала какое-то обыденное, не заслуживающее внимания наблюдение. Как только завершалась каждая трапеза, Генри скрывался в своей комнате. Мать снова начала волноваться за его больную спину, приносила ему подушки, уговаривая лежать, а не сидеть во время чтения.