К тому времени, как вышел в свет первый рассказ Генри, его отцом в очередной раз овладела охота к перемене мест, и он решил, что семья должна окончательно переехать в Бостон. Генри был рад покинуть Ньюпорт. Теперь он держал свои рассказы в секрете, показывая родным только обзоры, которые писал для периодических изданий – «Атлантик мансли», «Норт американ ревью», «Нейшн». Втайне от всех он медленно и тщательно каждый день трудился над рассказом о юноше, который ушел на войну, оставив дома мать и любимую. Сперва он увлекся, изобретая нечто чистое и изысканное, наподобие баллад, которые собирал профессор Чайлд. Он создал неуживчивую, гордую и амбициозную мать, Джона – ее мужественного и беззаботного сына и Лиззи – его возлюбленную, невинную и кокетливую. Каждую сцену он тщательно обдумывал, перечитывая каждое утро то, что написал накануне, постоянно что-то удаляя и дописывая. Он старался работать быстро, чтобы придать повествованию хороший темп и плавное течение, и в один из таких дней в новой квартире, снятой семейством на Бикон-Хилл, ему в голову пришло нечто такое, что повергло его в шок, но не остановило.
«На четвертый день в сумерках Джона Форда на носилках доставили к дверям его родного дома, – написал он. – Мать, окаменевшая от горя, шла рядом, а добрые друзья молча простирали к нему руки, готовые помочь. Джон был очень болен, его нельзя было тревожить, да и раны были слишком серьезны, и его возлюбленной Лиззи не разрешили его навещать», – писал он, и чувствовал, что вплотную приблизился к тому, что занимает его мысли днем и снится ему по ночам, – к судьбе его раненого брата. Теперь отец не мог бы обвинить его в аморальности, а Уильям не высмеивал бы за то, что он пишет о мире, который не знает. Внезапно к нему явился образ, и он затаил дыхание, боясь, что его упустит:
«Повернувшись спиной к двери Джона, Лиззи вышла в прихожую. Там она подняла с пола покрывало, наспех брошенное в углу среди кучи рванины: это было старое армейское одеяло. Она завернулась в него и вышла на веранду».
Он хотел было бежать в чулан позади кладовой и найти одеяло Уилки, но потом вспомнил, что они теперь в Бостоне, а одеяло, конечно же, осталось в Ньюпорте или его выбросили при переезде. Он начал вспоминать запах того одеяла, вызывать в памяти ауру поля боя, ауру войны:
«От этого старого, изношенного грубого одеяла шел какой-то земляной дух со слабым привкусом табака. Мгновенно чувства юной девушки перенесли ее туда, где она никогда не бывала, – на Юг, на далекие поля сражений. Она увидела солдат, которые лежали в болоте и попыхивали старыми добрыми трубками, поплотнее завернувшись в одеяла, укутанные тем же мерцающим сумраком, который осенял и ее – слабую, но защищенную этим покровом. Ее мысли блуждали посреди таких сцен…»
Ему было внове ощущение власти, силы. Этот набег на собственные воспоминания, обнажение чего-то настолько глубоко личного, сокровенного, что никто даже не знает, откуда этот момент в рассказе берет свое начало, заставили его поверить: он совершил нечто смелое и оригинальное.
Глава 8
Он проследил взглядом, как его подруга-писательница поднялась и подошла к окну гостиной, но не стал высказывать вслух предположение, что ей было бы удобнее там, где он первоначально ее посадил. Дама предпочла оказаться спиной к свету. А вот интересно, думал Генри, помнит ли она, что две, а то и три ее героини точно так же входили в комнату и садились, благополучно и намеренно, спиной к большому окну, чтобы предстать перед окружающими в наиболее лестном ракурсе. Впрочем, усевшись, миссис Флоренс Летт, кажется, перестала следить за лицом, постоянно морщила лоб и гримасничала. Каждая фраза ее сопровождалась драматической переменой мимики – она то улыбалась, то хмурилась, то морщила свой почти безупречный носик. И как только ее лицо выдерживает столь множественную и мгновенную смену погоды, дивился Генри. Очень скоро, думал он, произойдет оползень, расплата неминуема. Но сейчас он внимал рассказу о поездке в Италию, о ее новой книге, о ее очаровательной дочурке, о том, как медленно полз поезд до Рая, о том, как ей жаль, что она не может погостить подольше, и снова о ее прелестной шестилетней дочке, которой в данный момент всячески угождали на кухне, о дочкином образовании и ее наследстве, потом опять об Италии и о случившемся там самоубийстве близкой подруги Генри – Констанс Фенимор Вулсон.
– В Венеции, – сказала она, – все только и говорили о вас: почему вы так внезапно уехали, почему не вернулись. «Он же художник, – говорю я им, – величайший мастер, а не дипломат». Но они все жаждут вас увидеть. Венеция так печальна. Там всегда грустно, но сейчас даже грустнее обычного, и люди, которые, как я думала, знать не знали о Констанс, уверяют, что им ее не хватает. Бедняжка Констанс, знаете, я не могла ходить по тем улицам. Пришлось уехать, не представляю даже, что вы будете делать.