Не знаю, замечал ли мастер Баллантрэ, что я питаю к нему страх и отвращение, мне трудно это решить, так как он не подавал виду, что замечает это, но я знаю, что он был необыкновенно сметлив и умен, и поэтому предполагаю, что мое странное поведение должно было бросаться ему в глаза. Несмотря на это, он все-таки продолжал беседовать со мной и, как я уверен, только по той причине, что ему было скучно, и что у него никого, кроме меня и кроме индийца, не было, с кем бы он мог разговаривать. Он страшно любил говорить, он знал, что он красноречив, и ему доставляло удовольствие слушать самого себя, и он во что бы то ни стало желал блистать своими качествами перед кем бы то ни было. Его самообожание доходило до того, что он, восторгаясь самим собой, не замечал даже, что никто не обращает на него внимания. Когда ему хотелось блеснуть своим красноречием и я ясно показывал ему, что мне надоело его слушать, он, нисколько не смущаясь, уходил болтать со шкипером, и хотя тот нисколько не интересовался тем, что ему говорил мастер Баллантрэ, и, от скуки болтая ногами и руками, отвечал ему на его речи лишь недовольным: «гм» или «н-да», Баллантрэ целыми часами стоял перед ним и занимал его своими разговорами.
Во вторую неделю нашего плавания погода изменилась. Море начало волноваться. Наш корабль, выстроенный на старинный лад и очень плохо нагруженный, страшно качался, и волны то поднимали, то бросали его вниз с такой силой, что шкипер боялся за то, чтобы мачты не сломались на нем, а я начал трусить за свою жизнь. Мы теперь двигались крайне медленно. Экипаж корабля пришел в самое скверное расположение духа. Капитан целые дни кричал на матросов, а матросы в ответ ворчали. Капитан ругался, а матросы отвечали ему дерзко, так что не проходило дня, чтобы между ними не происходили неприятности, кончавшиеся обыкновенно кулачной расправой. Были дни, когда матросы отказывались исполнять свои обязанности, и нам два раза пришлось даже пригрозить им оружием (я в первый раз в жизни носил при себе оружие), так как мы боялись, чтобы они не устроили мятеж.
Но вот поднялся такой страшный ураган, что мы были уверены в том, что корабль наш пойдет ко дну. Я с полудня одного дня и вплоть до вечера следующего пролежал в каюте; Баллантрэ лежал на палубе, равно как и Секундра Дасс, который съел сначала какую-то дрянь, а затем в бесчувственном состоянии упал на пол. Таким образом, я в продолжение суток находился в полном одиночестве и мог отдохнуть от общества надоевшего мне мастера Баллантрэ.
Сначала я чувствовал непреодолимый страх за жизнь, но затем чувства мои словно отупели. Спустя некоторое время после того, как я спокойно полежал, я начал даже испытывать некоторое удовольствие в том, что корабль наш трепало волнами. Мне пришло в голову, что если корабль пойдет ко дну, то ведь и враг лорда Генри утонет. Мастера Баллантрэ, в таком случае, не будет больше на свете, он погибнет, и лорд Генри навсегда избавится от своего врага. Я без всякого страха думал о том, что корабль, на котором я нахожусь, потонет, что волны затопят каюту, в которой я лежу, и что мне придется тонуть, так как вместе со мной должен погибнуть и враг моего патрона, и он навсегда освободится от него.
Около полудня следующего дня ураган начал утихать, а мне стало ясно, что буря успокаивается, и что в настоящее время нам не грозит уже больше опасность. Когда я убедился в этом, я пришел в некоторое уныние: я был настолько эгоистичен, что забыл даже о том, что кроме меня и мастера Баллантрэ есть еще и другие люди на корабле, забыл о матросах, плывших вместе с нами. Все мои мысли были исключительно направлены на мастера Баллантрэ. Я был крайне удручен той мыслью, что жизни его уже не грозит теперь опасность, и что он не погибнет.
Я готов был умереть, если бы только вместе со мной погиб и он. Меня жизнь не прельщала; я был человек уже не первой молодости, светские удовольствия меня мало интересовали, любить я, кроме лорда и его семьи, никого не любил, мною также решительно никто особенно не интересовался, стало быть, не все ли равно, погибну ли я в Атлантическом океане или же я проскриплю еще известное число лет и затем умру после какой-нибудь болезни в постели.
Я бросился в каюте на колени и в то время, как ураган все еще, хотя и не с такой силой, но свирепствовал, начал громко молиться:
— О, Боже мой, — молился я, — если бы я был более храбрый человек, то я, быть может, давно бы убил этого вредного человека, но с самого рождения я был трусом. О, Боже мой, Ты не дал мне храбрости, Ты знаешь, что я трус, и знаешь, что до этой поры я с ужасом думал о том, что я умру. Но вот теперь я готов умереть, я отдаю свою жизнь охотно. Возьми мою жизнь, о, Боже мой, возьми ее и жизнь нашего врага, дай умереть мне и ему и спаси невинного страдальца!