– И у него хватает смелости называть себя врачом и анатомом, – негодовал мессир Леонардо. – Невежда! Что он знает-то? Может он мне объяснить, отчего потребность сна, а равно и скука понуждают нас к странной деятельности, именуемой зевотою? Может он мне сказать, почему и горе, и страдание, и физическая боль тщатся принести нам хоть малое облегчение, по каплям выдавливая из наших глаз соленую жидкость? И почему страх, как и холод, вызывает у человека телесную дрожь? Спросите его, и он не даст вам ответа. Он не в состоянии назвать число мускулов, которым надлежит обеспечивать подвижность языка, дабы люди могли говорить и славить Создателя. Он не скажет вам, какое место занимают в организме селезенка или печень и чем они важны. Сможет он объяснить мне, как устроено сердце, этот дивный инструмент, измысленный и созданный высочайшим мастером? Нет, не сможет. Он всего-навсего пилюльщик, умеющий разве что отворить кровь да худо-бедно вправить вывих. Ведь чтобы стать врачом, ему надобно попытаться осмыслить, что есть человек и что есть жизнь.
Вспомнив собственный печальный опыт, камергер согласился с негодующим Леонардо.
– Вы, безусловно, правы, мессир Леонардо, ведь и мне он не помог. Хотя, сказать по правде, другие лекари, к которым я обращался, тоже ничего посоветовать не умели. А я живу и исполняю свои обязанности. Но коли немощь моя еще обострится, что тогда? Какая судьба ждет герцогский стол? В чьи руки он попадет? Ох, горюшко! Даже думать об этом не хочется! Поверьте, его высочество герцог поймет, какого слугу имел в моем лице, когда будет уже слишком поздно.
Он вздохнул, пожал Леонардо руку и, кашляя и отдуваясь, пошел вниз по лестнице.
Наверху, на галерее, группа ожидающих коротала время за спорами и теперь, обсудив множество предметов, обратилась к весьма злободневному вопросу: какие из благ земных могут сообщить их обладателю ощущение, что он вправе называть себя счастливцем. Секретарь Феррьеро, на которого было возложено составление герцогских депеш и которому эта работа обыкновенно не оставляла времени даже на то, чтоб отмыть пальцы от чернил, ответил первым.
– Собаки, соколы, охота, добрые кони – это и есть счастье, – мечтательно произнес он, разглаживая пачку бумаг.
– Мои желания куда скромнее, – обронил молодой офицер дворцовой стражи. – Я бы почел себя счастливым, кабы мне удалось нынешней ночью выиграть в кости один-два золотых.
Статский советник Тирабоски, владевший двумя доходными виноградниками и известный непомерной бережливостью, высказал свое мнение:
– Если б я мог каждый день приглашать к столу двух, трех или четырех друзей и вести с ними оживленную беседу об искусствах, науках и государственном управлении, то полагал бы, что мне даровано огромное счастье. Однако ж, – он вздохнул, – тут не обойтись без обильной трапезы и вышколенной прислуги, а на такие расходы средств у меня, увы, недостанет.
– Счастье? Это ли не отрава жизни, преподнесенная в золотой чаше? – заметил грек Ласкарис, воспитатель герцогских сыновей, которого падение Константинополя сделало бездомным изгнанником.
– Есть лишь одно благо, поистине бесценное, ни с чем не сравнимое, и это – время. Кто может распоряжаться им по своему усмотрению, тот счастлив и богат. Я-то, судари мои, нищий из нищих.
В этой жалобе статского советника дель Тельи звучала не грусть, а удовлетворение, достоинство и гордость. Ведь долгие годы он пользовался величайшим доверием герцога и побывал с политическими поручениями у больших и малых властителей Италии – когда он завершал одну миссию, его уже ожидала следующая.
– Счастье, подлинное счастье, в том, чтобы создавать произведения, живущие не один день, a в веках, – сокрушенно сказал придворный кондитер.
– В таком случае подлинное счастье можно найти лишь в переулке котельщиков, – заметил молодой Гуарньеро, герцогский камер-паж, неизменно отдававший должное эфемерным творениям придворного кондитера.
– Счастье – это возможность жить ради цели, поставленной еще в юности, а прочие земные блага, по-моему, тлен, – провозгласил берейтор Ченчо, на котором лежала обязанность снабдить каждую лошадь из герцогских конюшен подходящей сбруей и седлом. – И потому я вполне мог бы почитать себя счастливцем, если бы хоть изредка слышал одобрение моим делам. Но как известно… – Он умолк, пожал плечами и предоставил другим решать, можно ли в таких обстоятельствах назвать его счастливцем.
Слово взял поэт Беллинчоли.
– Моим друзьям ведомо, что за много лет мне удалось собрать коллекцию редких и важных книг, а также приобрести несколько превосходных полотен кисти лучших мастеров. Но обладание этими сокровищами не сделало меня счастливым, я могу лишь с удовлетворением сказать, что жизнь моя прожита не совсем уж напрасно. И с этим надобно примириться. Ибо счастья в этом мире человеку мыслящему, пожалуй, испытать не дано.
Увидев Леонардо, он кивком поздоровался и продолжал в расчете, что тот услышит: