Всю обедню ксендз Сурин лежал, простершись ниц и моля господа ниспослать ему вдохновение. Когда он поднялся, две сестры ввели мать Иоанну. При виде ее отец Сурин смешался, жалость объяла его. Лицо у нее было бледное, измученное, в глазах глубокая печаль, но шла она, подняв голову, гордо приосанясь, и стала перед отцом Суриным с дерзким видом. Четверо ксендзов экзорцистов сидели на скамьях в пресвитерии и с любопытством, усмехаясь, смотрели, как ксендз Сурин берется за дело, которое они, при всей своей опытности и примерной набожности, не сумели довести до конца.
Отец Сурин долго смотрел в глаза матери Иоанне, но она не отводила их. Так мерялись они взглядами, пока наконец мать Иоанна не уступила ласковой настойчивости отца Сурина. Она отвела глаза и опустилась на колени. Сестры, ее поддерживавшие, удалились, и мать Иоанна осталась наедине со своим экзорцистом. Усталая, обессиленная, она смиренно стояла перед ним на коленях.
Вдруг, словно в приливе вдохновения, ксендз Сурин повернулся к алтарю, открыл дарохранительницу и, взяв оттуда одну облатку, вложил ее в серебряный ларчик, который вынул из кармана. Со святыми дарами в руке он сделал шаг к коленопреклоненной.
Она вскочила, отбежала на несколько шагов с криком: «Нет! Нет!» И внезапно злой дух повалил ее на ковер и стал подбрасывать ее тело в диких конвульсиях. Привычный к таким сценам, отец Лактанциуш махнул служкам, и те внесли дубовую лавку. Отец Сурин стоял с серебряным ларчиком в руке, не зная, как быть. Служки умело привязали мать Иоанну к лавке, но, и скрученная ремнями, она продолжала биться в судорогах, глухо рыча и скрежеща зубами.
Отец Сурин, держа в руке святые дары, затянул «Magnificat»[15]. Пан Аньолек мощными аккордами поддержал грегорианский хорал — орган звучал величественно. Четыре ксендза, стоя у почетных скамей, с чувством пели этот гимн радости, гимн хвалы, мать Иоанна корчилась уже не так сильно.
Под ликующие звуки гимна ксендз Сурин приблизился к лавке, на которой лежала связанная женщина, и встал перед ней на колени. Мать Иоанна хмуро глянула на него — в этом взгляде он прочел ожидание и страх, торжество и восторг. Мучительная жалость пронзила сердце отца Юзефа. Уже не колеблясь, он протянул руки и положил серебряный ларчик с облаткой на грудь одержимой.
Мать Иоанна пронзительно вскрикнула, потом тело ее расслабилось, и она, закрыв глаза, притихла.
Грудь ее, на которой теперь лежал серебряный ларчик, сперва бурно вздымалась, но постепенно становилась все спокойней. Пан Аньолек дивным своим голосом пел на хорах стих за стихом, наконец орган смолк, звуки его замерли на высоких регистрах флейты и vox humana[16]. В костеле стало тихо, верующие приблизились к решетке, любопытствуя, что будет происходить дальше.
Однако ничего не происходило. Мать Иоанна тяжело дышала, отчетливо слышалось ее дыхание и дыхание отца Сурина. Ксендз на коленях приблизился к ее голове и произнес тихим, ровным голосом:
— Дочь моя, будем молиться вместе. Я буду читать свои молитвы, а ты старайся присоединиться ко мне в душе. Да сойдет на тебя покой.
Сказав это, он закрыл глаза и, склонясь к уху матери Иоанны, начал вполголоса:
В глубоком безмолвии, воцарившемся в костеле, приглушенное бормотанье отца Сурина звучало то громче, то тише, как журчанье водяной струйки; так порой, входя после шума южного города в тишину монастырской галереи, слышишь нежный шепот фонтана, наполняющий эту тишину миром и покоем. Ксендз читал псалом за псалмом, и постепенно выражение лица связанной монахини менялось. Уже не усталость изображалась на нем, но воодушевление, не упрямство, а светлая покорность; монахиня медленно сблизила руки и сложила их на груди так, что драгоценный ларчик оказался меж тонкими ее пальцами. Но к святыне она не прикасалась.