Ева Робидо пригласила Мередит в «Паромную переправу» на послеобеденный чай. Себе заказала со льдом, в такой холодный стакан, что тот рыдал горючими слезами. Поблагодарила Мередит за давнишнюю помощь с рехабом, сразу после их знакомства в «Уздечке» — Ева тогда еще была линейным поваром. Мередит уговорила Еву пойти на телевидение — та без конца нудила, что готовить скучно, работа тяжкая, и ничего-то вечного в итоге не остается. Раздутые киты приплывают и жрут твое рукоделье. Мередит передала Рея на попечение Евы, когда тот выразил то же неудовольствие от работы повара. «Мы волнуемся, Мерри, — сказала Ева, возясь с блюдцем. — Ты какая-то грустная». От чая Мередит слегка затошнило, но Еве нравилось, что чаепития подтверждают ее свободу от скотча; ее родители оплатили ей реабилитацию в центре, что предпочитали всякие звезды. Детство у нее было, как у Рея: катания на пони в день рождения, зимние каникулы в Гштаде (где состоятельные люди обходились без надлежащей расстановки гласных); родители ее отсыпали ракушек, чтобы запихнуть ее в кулинарный храм «Ле Кордон Блё» в Париже, а их принцесса могла выкинуть из головы все, чему она там научилась. Ева была соблазнительными примером беззаботности, непривязанности. Миниатюрная, ослепительная, в свои тридцать два она могла сойти за двадцатилетнюю. Трясущиеся руки Мередит расплескали чай, и на скатерти нарисовался кленовый лист. «Ты болеешь? Мне волноваться за тебя?» — спросила Ева, и лицо ее стянуло от беспокойства. «Ой, да мелочи. Простуда. Все в порядке», — ответила Мередит, звякнув чашкой.
Ее защищенное детство, увеселенное посещениями томатных узкоротов в Стайнхартском аквариуме. На собеседование в ресторан «Морской волк» она облачилась в буклированный костюм; та работа ей не досталась, и она выучилась носить сабо и прихватывать с собой собственный набор ножей. Ее каникулы с престарелыми родителями состояли в недальних поездках к домику в Санта-Крус — к дяде с тетей, которые ныряли за морскими ушками и, отбивая по вечерам мясо к ужину, визгливо ссорились. Если вскрыть раковину морского ушка, увидишь мышцу — и всё. Тетя с дядей отделали ракушками забор, и перламутровые плошки, как крещенские купели, горели и блистали в бьющем солнце.
Ему нравилась иллюзия контроля — он знал, что это она и есть. Поглаживая плоский Евин живот, груди, что качались на волнах ее дыхания, он сказал: «Как-то оно… подло, что ли. Пригласить ее на чай, чтобы поизучать». — «Я хотела убедиться, что у нее все в порядке». — «Может, расскажем ей?» Это он повторил, и Ева нахмурилась, кончики наманикюренных неоном пальцев мяли ему бедро. Ответ предполагал, что у них с Реем есть какое-то будущее. «Иди сюда», — сказала она. Ева посвятила его в понятие «постельная прическа»: она скручивала свои насыщенно-светлые волны в веревку и забрасывала на спину. Кожа у нее безупречна, а глаза — сапфировое стекло. Она вся была пористая, всегда готова к проникновению. Он поцеловал ее, глубоко, и она обвила ему шею. Полосы тени в ее мансарде на Маркет-стрит (родители и за это заплатили сполна) рисовали на них рябь — так прибой перебирает пески.
Мередит показывала кондитеру-новичку, как вытягивать тесто для штруделя: под раскатанным слоем медленно двигаем руки тыльной стороной. Резкое движение может порвать тесто: потребна певучая плавность. «Представьте, что играете на арфе, которая лежит на боку», — говорила Мередит мягко, и костяшки ее пальцев под маслянистой вуалью вспухали маленькими розовыми бугорками. Тихое терпение — вот что было у них с Реем; хоть это и не буйная самозабвенность и лихорадочное тисканье друг друга — такого и не бывало никогда, — но напоминало послание Святого Иоанна к Коринфянам, его нежные строки о любви, что не превозносится и долготерпит.[9]
Когда они еще были просто друзьями, Мередит учила его бальным танцам. Когда-то она была знатоком. Он встречался с кем-то, а она переходила границы нежности. Как-то она целую неделю столько помогала ему репетировать, чтобы он произвел впечатление на свою новую возлюбленную, что в туфлях собралась кровь. У нее кровоточила матка, а пальцы все заклеены после учебы в Кулинарной академии. Застенчивая до немоты, она ждала и растила травы в ящиках, что сотрясались от проезжавших трамваев. Они с друзьями разговаривали на кассетном итальянском — питали свою фиксацию на Риме, огромном рушащемся городе, облитым жидкими солнцем.