С этого момента жизнь Снорри меняется. Они с Анной переезжают в маленький домик на окраине: тот, что остался от Оскара, им не по карману. Анна заставляет Снорри выбросить весь хлам, все сломанные, дорогие ему вещи. Он подчиняется: ведь это — память о старом порядке, память о Матери. Теперь Матери больше нет, а есть только одна всеобъемлющая любовь к Анне. Дом становится чище, но отчего-то уюта в нём не прибавляется. Везде дуют сквозняки, по рассохшимся полам катаются пыльные комья. Анна настаивает, чтобы Снорри нашёл работу, хорошую работу вместо привычной синекуры на свалке, которая приносит чересчур скромный доход. Снорри и здесь не перечит любимой, устраивается на почту, день-деньской сортирует письма в душном цеху. Но всё это только приготовления к главному, священному действу: Анна настаивает на ребёнке. Почему бы и нет, думает Снорри, ведь это принято у любящих пар — вдвоём растить потомство. Вообще-то, он не особо любит детей, но чувствует, что любой спор на эту тему вырастет в скандал, один из тех, какие Анна устраивает всё чаще. Сперва — упрёки с подробным перечислением его грехов, потом — слёзы, крики, покрасневшее искажённое лицо. И затем — одинокая ночь в гостиной, когда тишину в доме нарушает лишь тиканье часов, привезённых Анной из отчего дома. Тех самых часов. Тиканье не даёт уснуть, проникает в голову, хочется встать и сломать, сломать, сломать эти проклятые часы, сломать так, как умеет Снорри, надёжно и безвозвратно…
Но время идёт, часы продолжают тикать. Анна рожает близнецов, дом заполняется младенческим ором, запахом пелёнок и молока, суетой и раздражением. Частенько наведывается тёща, курлычет над близнецами, шепчется с Анной. Снорри, встречая их колючие взгляды, спешит убраться подальше. Под любым предлогом он уходит из дома, бродит по улицам Рейкьявика, как тогда, в прошлой жизни, в семнадцать лет. Засиживается допоздна на почте: даже служебная рутина не так постыла ему, как собственное жилище. В надежде, что проснутся отцовские чувства, Снорри порой берёт сыновей на руки, неумело агукает, выдавливает умильные словечки, но дети только вопят, краснея и жмурясь, и срыгивают ему на пиджак. Анна возмущенно отбирает близнецов у Снорри и прикладывает к груди, одного к правой, другого к левой. Снорри глядит на располневшую, вечно недовольную, когда-то любимую женщину, и ему хочется обратить время вспять.
Через полгода из Дакоты прилетает Гуннар, чтобы проведать внуков. Гуннар загорел и обрюзг, носит бейсболку на лысой, как береговая скала, макушке, вместо прежнего бреннивина пьёт виски. У него в Дакоте ресторанчик: дядя пухленькой Вики умер от удара и оставил племяннице хорошее наследство. Анна, её отец и мать закидывают гостя вопросами: как там? что там? дорого ли? а работа? а налоги? Развалившись в широком кресле у камина, тот неспешно, подробно рассказывает, и в речи его слышатся новые интонации, тягучие и самодовольные, которые иначе, как американскими, не назвать. Снорри до самого вечера избегает разговоров с отцом. Только ближе к полуночи, когда Анна ложится спать, а её родители, любезно простившись со всеми, кроме самого Снорри, уходят домой, он садится рядом с Гуннаром и начинает говорить. Говорит быстро, путаясь в словах, то и дело оглядываясь на дверь. Говорит в отчаянии. Я что-то сделал не так, отец. У меня была жизнь — где она теперь? Была любовь, пусть несчастная, но настоящая — где она? Было время — куда оно ушло? Были сокровища — как их вернуть? Что делать? Ты меня понимаешь?..
Гуннар долго молчит, катает в ладонях стакан. Подумав, с трудом произносит:
— Сынок, не дури. У тебя сейчас всё есть. Семья, достаток. Ты бестолковым был всегда, так хоть теперь не оплошай. Раньше-то что? Всякий мусор собирал. Я ничего не говорил, потому что и сам… Ну, знаешь, картины малевал эти проклятые, голодом сидел, как последний неудачник. А теперь вон человеком стал.
Он осушает стакан, вытирает уголок налитого кровью глаза и заканчивает сипло:
— В общем, Снорри, скажу так. Любить то, что сломано — это ничего, нормально. А вот ломать то, что любишь — не годится.
Он гостит у них ещё неделю, а потом улетает обратно в Дакоту. Снорри больше не говорит ему ни слова, и только в аэропорту, у самолётного трапа, они обнимаются крепко-крепко. Гуннар бормочет: «Всё образуется, сын. Всё образуется». «Боинг» ревёт, как адский пёс Гарм, выруливает на взлётную полосу и уносит отца к его американской мечте. Снорри не смотрит вслед улетевшему самолёту, он идёт прямиком в бар и просит налить двойную порцию.