Ночная смута о судьбе Матвея и днем ее не отпускала, так и хотелось подойти к немцам-постойщикам и спросить: «А вы под Таганрогом не сидели в окопах? Может, моего пана пленным видали? Дужий ростом, смаглявый, а глаза синие — редко у мужиков смаглявых синие глаза бывают». Но не спрашивала, и вообще старалась держаться от немцев подальше — добра от них не ждала. Не хотелось и верить, что они заняли станицу надолго. С утра очень ясно стали простукивать пушки в стороне гор, значит, бьются красноармейцы там. Может, дальше Горячего Ключа и не отступили? В горах наши лучше будут воевать. Где винтовка на винтовку, штык на штык — там немцу против русского не устоять, и бомбовозы туда не полетят. Ульяна зацепилась за слово «наши» как за надежду, и теперь все, что касалось немцев и оккупации, она откидывала за его черту как чужое, как то, чего быть не должно.
Сперва присмотрись к вражинам, изучи всю их повадку, найди слабину, тогда и начинай гопки вставать, урезонивала себя Ульяна и в первые дни не роптала в открытую, подчинялась понуканиям немцев-постойщиков. Судя по рассказам соседок, по другим подворьям немцы кур и свиней резали, коров до пустого вымени выдаивали. Надо б и ей было больше остерегаться, от других мародеров живность свою упрятывать, а она пока мало была научена горьким опытом, к соседям с Нюсей часто уходила, и у нее тем временем свели со двора кабанчика Борьку. У Одарки Млынихи немцы тоже отобрали хряка.
— А я ж плачу, а я ж переживаю, — рассказывала о себе Одарка. — Это ж пудов шесть мяса. Яки гроши могла выручить за того хряка!.. А теперь все — пропали гроши… Ну а вы, кума, як то порося отдали?
— Та шо про то порося балакать, если меня немец саму чуть не убил. Уже не надо было бы ниякого добра… — Ульяна рассказала, как немецкий офицер фотокарточку Матвея увидал и за пистолет хватался («Комиссар!.. Комиссар!..») и как она про город Миллерово вспомнила вовремя, откуда последнее письмо от Матвея получила. — Кричу тому немцу: «Пан — плен! Пан — плен!» А сама Матвия живым бачу. От ни разу ще такого видева не знала — живой в глазах Матвий, и немцу кричу: «Плен! Плен! Плен!..» Шо, ты думаешь, показало мне Матвия?
— Ой и сказать боюсь, як меня у самой за Матвия сгадано. Скажете: «Опять Млыниха брехню за правду вкручуе».
— Та не, сперва послухаю, шо за Матвия скажешь…
Одарка пуговицы на кофте затеребила, все до одной перебрала и не убирала от них рук, беспокойно бегали пальцы по пуговкам, а глаза тоже были сейчас бегливые, будто разные картинки перед молодицей мелькали — посмотри, посмотри…
— А немыць к моим пуговкам придрался. Смотрите, Кононовна, — со звездочками пуговки. Я их с красноармейской гимнастерки перешила. Немыць увидал, за руку меня — хвать: «Пан — партизан?»
— Ты мне теми пуговками голову не морочь. Мы ж за Матвия начали балакать. А ты черти куда сводишь… — Ульяна взяла золовку за локоть и посмотрела ей в глаза: — Ты сама на Матвия ворожбу творила?
— Как вам сказать… Как вам сказать… — Одарка опять вывернулась бегливыми глазами. — То не ворожба… То — голос Матвиев…
— Ну, ну, интересно… И шо ж он сказал?..
Золовка задержала на месте бегающие по пуговицам кофты пальцы (длинные они были, как у городской барышни) и сказала, кинув глаза к потолку, будто прислушивалась к отдаленному звуку:
— Я на огороде картошку подкапувала, смерком уже, когда детвору спать уклала. Чую голос сзади: «Сыстрыця, я исты хочу…» Оглянулась — никого. А Матвиев был голос, узнала. Он же у нас всегда «хочу» як «кочу» сказувал. А другой раз воду с речки набираю днем, на полудень солнце, а с-за спины як наче кто крадькомой спустился под берег и просит: «Ой, сыстрыця, и пить же я хочу…» Братов голос опять.
— Значит, и голодный Матвий, и непоеный? И то и другое ему надо, как любому живому человеку?.. Так, Дора?
— Та ото ж… Я пляциков напекла и людям раздала, шоб не просил Матвий. И ведро воды по кружке проезжие та прохожие, шо в отступ люди шли, выпили… Может, вам и не понравится, кума, а я Матвия за живого считаю… — Одарка сделала паузу, сняла с кофточных пуговиц руки, будто освободила их для какого-то другого дела, и опять заговорила быстро, новый рассказ сопровождался взмахами рук, себя показать не забывала («А я ж переживаю. А я ж беспокоюсь…»).